Литмир - Электронная Библиотека

Пока мы ехали на товарном поезде, на шоссе, которое шло рядом с железнодорожной линией, начали появляться со стороны Софии грузовики с первыми эвакуированными. Люди сидели в них, плотно прижавшись друг к другу, испуганные, замерзшие, молчаливые. Среди них были дети; они уже наплакались и теперь молчали или дремали на коленях у матерей. Настоящий поток эвакуированных нам предстояло увидеть немного позже, когда мы подъехали к Военной товарной. Там шоссе было запружено пешеходами, грузовиками, велосипедами, легковыми машинами, попадались даже детские коляски, нагруженные одеждой и домашним скарбом. Все спешило, бежало, увешанное вещами, оглушенное и онемевшее от бомб.

— Погибла наша красавица София! — еще раз сказал со вздохом Панайотов, но я цыкнул на него, чтоб он не повторял, как помешанный, одно и то же, а взял себя в руки и держался как мужчина. И он примолк. Больше он уже не осмеливался охать и сокрушаться.

Не знаю, была ли София красавицей. Я жил в этом городе уже много лет, и кроме страданий он мне ничего не дал. Он был чужой мне, враждебный, зловещий. Здесь я голодал. Здесь я, бездомный, бродил по улицам. Здесь я сидел в городской тюрьме, носящей название Центральной. Здесь я обтирал пыль и кормил клопов в залитых кровью полицейских участках, где не смолкала жандармская ругань. Здесь я подвергался пыткам и истязаниям за свои убеждения. Здесь у меня отняли право учиться и жить. Отняли у меня и любовь. Поэтому теперь я не мог понять Панайотова, когда он бил себя по голове и кричал: «Погибла наша красавица София!» Я не злорадствовал. Но я не мог его понять. Я не радовался пожарам и бомбам, как тот стрелочник на станции. Напротив, я был угнетен, расстроен, измучен. Я сочувствовал Панайотову. Я был готов заплакать вместе с ним, готов бить себя по голове и стонать от отчаяния, чтобы его успокоить, если бы вообще можно было успокоить потрясенного человека, который всматривался в разрушенные здания и искал свою квартиру. О Сийке он не думал. О Сийке не тужил. Она была, по его словам, из тех, кто и в воде не потонет, и в огне не сгорит. Важнее была квартира, гнездо, в которое он вложил свои стариковские надежды.

Теперь он чуть не бежал, спотыкаясь о раскиданные по улицам кирпичи и телефонные провода, и ругал наших правителей, которые своей дурацкой политикой привязали нас к фашистской Германии.

— Получили войну? Получили бомбы? — кричал он.

Я молчал. Что я мог ему сказать? Чем его утешить? Он был безутешен. Знал, что его не ждет ничего хорошего. Что его надежды рухнули, как эти кирпичи и цементные плиты, через которые мы пробирались к его дому. И он в самом деле оказался прав, хотя слабенький огонек надежды время от времени вспыхивал в его измученном сердце, чтобы в конце концов угаснуть навсегда.

Мы стояли перед разрушенным домом и не могли понять, где была квартира Панайотова. Сверху, где когда-то был шестой этаж, на нас смотрело голубое январское небо, холодное и равнодушное, словно там никогда не жили люди, никогда не ходили по лестницам, не танцевали и не пели «И вновь приходит май, и вновь цветут цветы», никогда не вывертывали пробки, чтобы не случился пожар. Не было ни полицейской проверки, ни оцепления. Не стучали по лестницам подкованные жандармские сапоги. Нет, ничего не было здесь, на этом месте, кроме кирпичей, громоздящихся куч кирпичей, известки и раздробленных огромных цементных блоков, по которым шныряли вспугнутые и уже одичавшие кошки. Это было все, что осталось, все, что было когда-то надеждой, гордостью и гнездом Панайотова. Старик сел на железную балку, согнутую пополам, подпер рукой свою облысевшую голову (я первый раз увидел, что голова у него облысела!) и долго молчал. Потом поднялся, приложил руку ко лбу и долго-долго всматривался, как будто хотел понять, где же все-таки находилась его квартира. Так и не понял, снова сел на балку, схватил закопченный кирпич, хотел переложить его с одного места на другое, и этого не смог, закрыл лицо руками и затрясся. Я подумал, что он плачет, но он не плакал, а смеялся и силился что-то сказать, чего я не мог разобрать, потому что язык его одеревенел, и он только шамкал что-то непонятное. В конце концов ему удалось выговорить:

— Пошли, юноша!

— Куда?

— К Сийке. К Рамону Новарро. Авось они остались живы.

И мы поспешили, перепрыгивая через кирпичи, куски железа и ямы, в противоположную часть города, к одноэтажным и двухэтажным домишкам старой Софии. Где-то там жила Сийка со своим женихом. К счастью, их домик сохранился в целости, не пострадал даже от взрывных волн. Однако обитатели домика его покинули. На двери висел листок с двумя строчками: «Уезжаем в Вербовку. Живы и здоровы». Почерк был Сийкин. Панайотов перевел дух. Сел на деревянные ступени и долго сидел неподвижно, подперев голову рукой. Я тоже сел. К нам подбегали кошки, дико смотрели на нас желтыми глазами и бросались в паническое бегство при каждом нашем движении. Бомбы научили и этих животных остерегаться людей!

Целый день мы бродили с Панайотовым по городу, чтобы своими глазами увидеть, насколько разрушена «наша красавица София»; оказалось, что пострадали только жилые кварталы, вовсе не какие-то «военные объекты». Это дало повод Панайотову для рассуждений на политические темы, направленных против «коварного Альбиона». Не пощадил он, разумеется, и правительство, которое весьма легкомысленно объявило войну «плутократам» под сильным нажимом германских фашистов. В общем, давно мы с Панайотовым не вели такого длинного и подробного разговора о мировой политике. Здесь он был, как говорится, в своей стихии и невольно отвлекался от непоправимой трагедии, которую пережил, хотя время от времени он вспоминал о своей квартире и бил себя по голове, говоря: «Голова, голова, зачем тебе понадобилась частная собственность! Иди теперь в кооператив „Приют“ — с него взятки гладки!»

Наконец мы подошли к газетному киоску. Он стоял нетронутый, даже шальные осколки его не задели. Панайотов отпер его (на нем тоже висело два замка!) и начал наводить порядок. Разжег жаровню, развесил газеты и журналы, выложил какую-то старую афишу Государственной лотереи. И вдруг собачья конурка засияла, как горшок с цветами посреди пустыни, оставшейся после бомбежки. И Панайотов улыбнулся, усаживаясь на стульчик перед открытым окошечком. Вот-вот крикнет: «Расхватывай, народ! Кончаются!», хотя расхватывать было нечего — все было давно распродано, а то, что оставалось, не представляло никакого интереса ни для кого. И когда подошел какой-то старичок спросить, нет ли свежих газет, Панайотов язвительно рассмеялся и сказал, что политика и так ясна, зачем ему газеты — разве он не видит, к чему идет дело, и тому подобное. Старичок махнул рукой и зашаркал по тротуару с таким видом, словно ждал, что новая бомбежка унесет и его из этого мира. Но бомбы больше не падали. Мы, по крайней мере, надеялись на это. Вместо бомб на город упала ночь. Стало темно и холодно. Безнадежно. Панайотов предложил мне переночевать с ним в киоске. Я отказался. В киоске и для одного места не было, не то что для двоих.

Около полуночи я вышел из собачьей конурки. Панайотов предложил мне ломоть сухого хлеба, оставшийся бог весть с каких пор, и кусок сыра. Я отказался. Я не был голоден. Да и не дело было объедать его в эти трудные часы. Мы условились увидеться снова на другой день. После чего расстались, пожелав друг другу спокойной ночи, без бомб и пожаров.

Ночь и вправду была спокойной. Я долго искал Иванского на запасных явках, о которых мы договорились с ним на случай, если потеряем друг друга или спутаем адреса. К сожалению, его нигде не было. Я начал думать самое плохое, теряясь в догадках. Переночевал я в одной старой, давнишней моей квартире. Хозяева бежали, не заперев ее — видно, паника была неописуемой! Я лег на кушетку в кухне и заснул. Несколько раз я просыпался. Выходил на улицу, смотрел на прояснившееся небо, на котором мерцали тусклые жалкие звездочки, но самолетов не видел и не слышал. Это было моим единственным утешением в опустелом городе.

49
{"b":"566262","o":1}