Литмир - Электронная Библиотека
ЛитМир: бестселлеры месяца

— Значит, ты видел Найдена Ефремова в том винограднике?

Вопрос опасен не столько по смыслу, сколько по тону — Ефрем десять раз повторял ему, что видел Начо, а он опять спрашивает.

— Видел я его, гсдин капитан, там он был, еще с одним парнем, только вот куда они ушли…

— Когда это было? — прерывает его капитан.

— Три дня тому назад, нет, четыре, там он был, больной…

— И ты отнес ему еду?

— Отнес, он мне велел отнести, потому что совсем разболелся, хотя я и сказал, что не хочу впутываться в его дела и что запрещено выносить еду из села. К тому же я враждовал с его отцом.

— С его отцом? Из-за чего?

— Из-за одного поля, — вмешался кмет, но Ефрем торопится сам объяснить:

— Из-за того поля, что за Бекировым колодцем, гсдин капитан, оно мне от деда перешло, а он нанял лжесвидетелей и отсудил его у меня, потому я видеть его не мог.

— И Начо это знал?

— Как не знать, — Ефрем криво усмехнулся, — только Начо другой человек, не как его отец, он землей не интересовался, а может, был на моей стороне, я его не спрашивал.

— Другой человек, говоришь?

— Другой, другой, гсдин капитан, хороший человек… — Ефрем спохватывается, что сказал что-то лишнее, что-то непоправимое, но сказанного не воротишь, он сглатывает слюну и переступает с ноги на ногу.

— Тогда зачем ты его предал?

Ефрем запинается.

— Не то чтобы предал, гсдин капитан, но поглядел я на него и подумал: ему нипочем не выжить, так зачем же тогда пропадать дому…

— Ты хотел взять себе его дом?

— Не то чтобы хотел… — Ефрем задыхается, ему становится так страшно, все кажется таким нелепым, таким перекошенным, что и в самом деле никакой дом ему не нужен. Кмет обрывает его:

— Как не хотел? Разве ты мне не сказал, что предашь его, если мы отдадим тебе дом, а нет, так отказываешься?

— Так оно и было, гсдин кмет, — Ефрем повертывается к Костадинову, смотрит, как тонко закручены его подстриженные усики, и ему до смерти хочется, чтоб он никогда не говорил ему ничего подобного, никогда не приходил бы к нему, — но теперь я не хочу этого дома, я ничего не хочу, только отпустите меня…

Капитан издает короткий злорадный смешок, глаза его под козырьком на мгновение сужаются, и он снова спрашивает, ударяя по сапогу хлыстом:

— В тот день ты его там видел, хорошо, я тебе верю. А когда ты ходил ему сказать, что приведешь полицию, чтобы он успел удрать?

Вопрос так ясен, что ответ готов сорваться с губ у Ефрема. Но открыв рот, чтобы ответить, Ефрем запинается — он чувствует, что ему нипочем не поверят, а ему нипочем не понять хода их злых мыслей. Пока он осознает страшный смысл того, о чем только что подумал, в комнате стоит тишина, и, наконец, он выдавливает из себя, тоненько, как поломанная пищалка:

— Как я мог это сделать, гсдин капитан, не такой я человек…

Он хочет сказать еще, что с самого начала отказывался приносить Начо еду, потому что не желал впутываться в его дела, но Начо не захотел слушать его отказ и своей страшной просьбой сродного брата заставил его силком, а потом Пено Дживгар, по поручению Начо и вовсе силком заставлял: «Поезжай с телегой и привези его среди бела дня», но этому насилию он не подчинился, потому что пружина в душе лопнула, оттого он и предал Начо, но вот сейчас его силком заставляют признаться в том, чего он не делал и не помышлял делать, и этого насилия он тоже не может вынести, от него тоже лопнет пружина в его душе, гсдин капитан, отпустите меня, прошу вас как господа бога… Но Ефрем не успевает сказать ничего больше. Капитан замахивается привычным, хорошо отработанным движением и бьет Ефрема хлыстом наотмашь прямо по лицу: «А, ты мне еще врать будешь, мать твою коммунистическую!..» Ефрем не успевает выставить для защиты локоть, как сзади его пинают сапогом, и он падает, раскинув руки, чтобы за что-нибудь ухватиться, слабый телом и слабый душой, но ухватиться не за что, и он падает ничком на пыльный пол, на его спину сыплются удары, удары, удары, по спине и по голове, по шее и по ногам, кто-то прыгает по нему в подкованных сапогах, чье-то мерзостное сопенье оглушительно отдается у него в ушах до того мига, когда он захлебывается в солоноватой крови и теряет сознание, царапая руками по полу, чтобы за что-нибудь ухватиться, чтобы вырваться, чтобы спастись, чтобы бежать от того, что он сказал и что сделал, а еще больше от того, что ему приказывали сказать или сделать, а он не мог. Наконец, руки его конвульсивно сжимаются, не найдя опоры в этом расшатавшемся мире, и он затихает — обезображенный, раздавленный, бездыханный…

Перевод Т. Рузской

Камен Калчев

И вновь приходит май, и вновь цветут цветы…

Когда дочери Панайотова не удалось покорить меня, она переключилась на Рамона Новарро. Моя фотография, висевшая над девичьей кроватью, вдруг исчезла. На ее месте появилась другая — овальное лицо с тонкими усиками и родинкой под левым ухом. И в довершение всего фотография красивого юноши была вставлена в ту самую рамку, из которой до позавчерашнего дня смотрела моя печальная и мечтательная физиономия. Это пробудило во мне неожиданную ревность, хотя я и не испытывал никаких чувств к «девице на выданье», как представил свою дочь Панайотов, когда нас знакомил. Я был похож на сброшенного идола, который уже валяется в мусорной яме. И в довершение всего я должен был равнодушно выслушивать пояснения Ване — кто такой этот Рамон Новарро, откуда явился, где работает и пр.

— Завтра у них помолвка! — говорил, ухмыляясь, Ване. — Милости просим!

— Меня не приглашали.

— Я тебя приглашаю.

— А ты кто такой, чтобы меня приглашать?

Ване смеялся еще ехидней, и голубая жилка на его виске угрожающе взбухала. Если бы он не болел туберкулезом, я бы хорошенько оттрепал его за уши и дал бы ему понять, кто такой я и кто такой Рамон Новарро. Но я сдержался и пошел к двери. Мальчик кричал мне вслед, откинув одеяло:

— Если хочешь получить свою фотографию, могу тебе дать. Сестра убрала ее в папку «Воспоминания о былом». Ты второй попал в эту папку. Первый был один студент-лесовод.

Не закрывая дверь, я слушал, с каким упоением сплетничает мальчик, который уже стоял босыми ногами на пружинном матрасе, с трудом сохраняя равновесие.

— Я берегу фотографию лесовода… Честное слово! — выкрикнул он, спрыгнув с постели и бросаясь к тумбочке девицы (она спала в той же комнате). Он начал рыться в бумагах. И вдруг закашлялся, задрожал, посинел, на глазах выступили слезы. Я подхватил его под мышки, отвел снова в постель и строго-настрого приказал молчать, пока не пройдет приступ кашля. Слава богу, обошлось без кровотечения — с ним и такое случалось, когда он чересчур разволнуется, — что бы я стал тогда с ним делать: в доме не было никого, кто бы за ним присмотрел.

Мальчик успокоился немного, с улыбкой взглянул на меня еще влажными глазами и прерывисто заговорил:

— А лесовод был хороший жук… Обещал ей дачу в Родопах с белокаменной чешмой… по двум ее желобам плещут серебряные струи…

— Замолчи!

— Честное слово!.. Его письма там, в папке «Воспоминания о былом».

Он опять привстал, чтобы броситься к тумбочке, но я прижал его к подушке и велел лежать.

— Если не угомонишься, я привяжу тебя к кровати! Слышишь?

Ване успокоился. Он взял меня за руку, удерживая, чтобы я побыл с ним еще немного, и сказал просительно:

— Ты приходи на помолвку! Будет очень интересно. Честное слово!

— Ни за что! — воскликнул я, хлопнул дверью и ринулся вниз по лестнице, с горечью чувствуя себя сброшенным и поруганным кумиром. Я так стремительно сбегал вниз, что не заметил Панайотова, который возвращался домой обедать. Я не задержался бы, если бы он не встал у меня на дороге, подняв руку, и не воскликнул бы свое обычное: «Кошелек или жизнь!» Я так раскипятился, что хотел перепрыгнуть через него (Панайотов — коротышка), но он схватил меня за пиджак и, поднявшись на цыпочки, доверительно сказал:

41
{"b":"566262","o":1}
ЛитМир: бестселлеры месяца