И разве не могло быть, что у моей бабули тоже сохранился какой-либо подобный атавистический орган? Я был склонен поверить в это. И все же мне не хотелось расставаться с ее последним предсказанием.
Должен сказать, что я человек вовсе не тщеславный и отнюдь не жажду поклонов. Скорее я сам поклонюсь первым, чтобы избежать подобной неловкости. И все же можно ли назвать настоящим ученым человека, который не мечтает открыть что-либо новое и неповторимое? Пусть даже на первый взгляд скромное и незаметное, вроде открытия Менделя с его маленькими смешными горошинами.
Пока я учился, вторая мировая война как-то незаметно закончилась. Многим и в голову не приходило, что отныне нам предстоит жить в совсем ином мире, коренным образом отличающемся от прежнего. На первый взгляд, на моей судьбе война тоже никак не отразилась. Как студент, я был освобожден от военной службы. Солдатскую форму мне пришлось надеть только в самом ее конце, когда меня мобилизовали на какие-то краткосрочные санитарные курсы. Наша семья тогда уже жила в Софии. Как обычно, и на сей раз колесо судьбы повернула бабушка. Ее беспокойный дух, а может быть, и ее одиночество решили вопрос. К тому времени отец уже просто изнемогал в Пловдиве. Конечно, он умел варить чудесный кофе, но что можно сварить из цикория? Война совершенно лишила нас настоящего кофе.
Послушай меня хоть раз, сынок! — говорила отцу бабушка. — Почему бы нам не переехать в Софию к детям?
— А что я там буду делать? — мрачно спрашивал отец.
— А тут что ты делаешь? Что-нибудь да найдется.
Но отец долго не мог решиться. Решительностью он никогда не отличался, а с возрастом вообще стал боязлив, как ребенок. Как это обычно бывает, помог им случай. В Софии скончался один из двоюродных братьев отца, сын деда Лулчо. Вдова не могла справиться с таким чисто мужским предприятием, как цирюльня, «лавчонка», по выражению бабушки, и предложила отцу войти в дело на весьма выгодных условиях — половина доходов ей, половина ему. Отец наконец согласился, хотя и не очень охотно. Это дело казалось ему унизительным, холопским. Но бабушка была непреклонна.
Так отец стал брадобреем. В сущности, это была вершина его карьеры. К моему удивлению, он очень скоро научился стрижке и бритью. Быстро приобрел неплохую клиентуру, впервые в карманах у него завелись деньги. Все были довольны этой метаморфозой, кроме брата. Согласитесь, быть сыном мелкого цирюльника не слишком блестящая рекомендация для преуспевающего дипломата. К тому времени брат получал уже очень большое жалованье и сам вызвался содержать отца, если тот бросит свое убогое ремесло. Но отец категорически отказался. У него тоже была своя гордость, в подаяниях он не нуждался.
Но эта хорошая жизнь продолжалась меньше двух лет. Американские «летающие крепости» все чаще стали кружить над Софией, пока наконец не обрушили на город свой смертоносный груз. Это произошло 10 января 1944 года, во время так называемой «большой бомбежки», хотя остальные тоже трудно назвать малыми. Особенно велик был страх — не страх, ужас, — вызванный этим апокалиптическим бедствием. Дневная бомбежка, как я уже говорил, застала брата на операционном столе и кончилась для него трагически. А наши даже не дали себе труда укрыться в убежище, находившемся в ста шагах от дома. Подумали, что самолеты, как всегда, направятся в Плоешти бомбить нефтеперегонные заводы. И началось то, что потом все называли адом. Впрочем, какой ад? Те, что в аду, по крайней мере, не дрожат за свою жизнь. А к страданиям люди привыкают скорее, чем к радостям.
В то время мы жили в низеньком одноэтажном домике без подвала. Даже спрятаться было некуда. Город сотрясался от разрывов бомб. Мама, стоя на коленях перед иконами, бессвязно бормотала молитвы, отец мрачно молчал. Только бабушка была как-то по-особому оживлена и с любопытством озиралась вокруг, словно человек, увидевший наяву один из самых своих нелепых снов. Во время ночной бомбежки родители заторопились в убежище. Но бабушка не пожелала сдвинуться с места. С тех пор как она сломала ногу, ей было трудно ходить, так что она нигде не бывала, кроме городской бани. Однажды она даже заблудилась, перепутав трамваи, и нашим пришлось вызволять ее из полицейского участка.
Все же отец попытался ее уговорить. Бабушка посмотрела на него «проясненным взглядом», по странному выражению отца, который в жизни не прочел ни одной книги, если не считать тех страниц «Записок» Захария Стоянова, где упоминается о нашем деде. «Пловдивцы — парижане среди софийских шопов»[6] — это выражение накрепко засело у него в голове, так что на столичных жителей он глядел с некоторым пренебрежением, хоть и весьма старательно скоблил их могучие подбородки. Сейчас, уговаривая бабушку, он чуть не заплакал. Все было напрасно.
— Ступайте, дети, оставьте меня, — недрогнувшим голосом сказала бабушка. — И без того Манол, верно, дивится, чего это я так долго мыкаюсь на этом свете.
Итак, отец с матерью укрылись в убежище, а бабушка осталась совсем одна. Это была ее последняя встреча с живыми. Обо мне она не упомянула — ни слова, ни завета, ни последнего напутствия. Верно, в те минуты она принадлежала только себе и своим воспоминаниям. В самом деле, к чему ей было бежать? И как она могла объяснить это сыну? С другой стороны, можно ли объяснить, почему человек всегда так бессмысленно цепляется за жизнь? Инстинкт самосохранения? Во всяком случае, у бабушки его можно назвать скорее каким-то врожденным чувством пути, который должно пройти. Иначе все и до и после него полностью обессмысливается, то есть не является и не может быть жизнью.
Я в то время служил в Горна-Бане унтер-офицером санитарного взвода. Дневная бомбежка не произвела на меня особого впечатления, я просто ее не заметил, потому что у нас было много раненых, о которых приходилось заботиться. Но когда сирена завыла среди ночи, все в панике бросились к дверям. Один я не торопился. Просто не видел в этом смысла. Когда играешь в кости с судьбой, нечего высчитывать очки. Все равно она знает, какой стороной бросить кубик. Она знает все о людях, хотя вряд ли они ее очень интересуют. Как и всякая судьба, она интересуется только собой. И все же не может ничего изменить. В этом смысле она — и это правда — беспомощнее нас самих.
Я зашел в опустевший окоп вооруженный одним лишь биноклем. Внизу подо мной лежал невидимый город, я чувствовал его могучее присутствие и его оцепенение. Но ни капельки не боялся, особенно за свою жизнь. Не могу объяснить это ощущение ничем, кроме полной бесчувственности. Прошло минут десять. Или, может быть, полчаса — в таком состоянии человек теряет представление о времени. Привыкнув к темноте, я понемногу начал различать контуры города. Отчетливо вырисовывались глубокие морщины улиц, купол церкви Александра Невского, похожий на вытаращенный в небо глаз, даже ощетинившиеся трубы. И лишь тут я услышал низкий, тяжелый гул моторов, накатывавшийся равномерными спокойными волнами. Пока ничто еще не заставляло меня вздрогнуть от страха или ужаса. Затем самолеты-разведчики сбросили осветительные ракеты. Вероятно, они были на парашютах, потому что их мертвенно-белый свет долго и неподвижно висел в воздухе. Абсолютная неподвижность, недосягаемая и стеклянная сквозь линзы бинокля. Рев моторов стал громче, отчетливей. И тогда упали первые бомбы.
Мне всегда казалось, что ад невозможно и не нужно описывать. Это, наверное, понимал даже Данте. В его великой поэме описан не ад, а судьба, которую он всей душой желал врагам своей человеческой веры. Смутно припоминаю, что я больше сочувствовал его грешникам, чем жестокой морали поэта. Но сам дантовский ад не произвел на меня никакого впечатления. Бомбежка, какой она ни была страшной, тоже осталась для меня мертвым, бесчувственным воспоминанием.
Прошло три бесконечных дня, пока я смог выбраться в город. Просто не у кого было получить увольнение — такой хаос воцарился в нашем маленьком гарнизоне. В город я спустился пешком. По Княжевскому шоссе все еще тянулась поредевшая вереница беженцев. Все они показались мне какими-то безликими, настолько глубоко каждый был погружен в себя. И каждый волок свое добро — на санках, на кроватных сетках — так же бездушно, как обреченный на смерть волочит свои последние дни. Да и я почти не глядел на беженцев, своих забот у меня было более чем достаточно.