Я постарался рассказать обо всем этом как можно объективнее, чтобы вы сами могли составить себе представление о бабушкиных способностях. Конечно, в том, что касается Йордана, предсказание ее, может быть, сбылось случайно. Или она просто хотела как-то повлиять на отца. А может, и не так уж все было случайно. Несмотря на свою суровость и отстраненность от нашего грешного мира, бабушка все же была очень доброй и все понимающей старушкой. И не стала бы зря говорить отцу чего не следует.
* * *
Я был так признателен бабушке, что в гимназии учился на круглые шестерки. За все время обучения у меня было только три пятерки — по гимнастике. Я был крепким и выносливым парнем, но, в отличие от брата, которого в гимназии всегда назначали знаменосцем, терпеть не мог строевых упражнений и всегда норовил идти не в ногу с другими. Преподаватель гимнастики, горластый, краснорожий тупица, с удовольствием влепил бы мне даже двойку, но, похоже, директор ему не позволил. В мое время, не то что теперь, круглые отличники не росли как грибы, чтобы ими бросаться.
Может, вам покажется странным, но в гимназии у меня не было любимого предмета, не выявилось каких-либо более или менее определенных наклонностей. Только математика казалась мне довольно скучной, впрочем, и она меня не затрудняла. В классической гимназии математику изучали не слишком углубленно. Лучше всего мне давались языки, хотя и к ним я не чувствовал особой склонности. Вообще к чему знать несколько иностранных языков, когда в жизни и одного, скажем английского, хватает за глаза? Таким образом, по окончании гимназии я вдруг столкнулся с дурацкой, но неразрешимой проблемой — а что дальше? Мой аттестат открывал передо мной все двери, но я не мог выбрать ни одной. У меня просто не было честолюбия.
Приличия ради нужно было посоветоваться с бабушкой, хотя она и ничего не понимала в науках. Но деньги-то были ее, а в те годы учеба в Софийском университете обходилась недешево. Бабушка выслушала меня молча, видно было, в каком она затруднении.
— А что говорит отец? — неуверенно спросила она.
Отец! Что он мог сказать, если все его знания ограничивались умением варить чудесный кофе.
— Он говорит, лучше всего право. Учиться на адвоката.
— Нет! — решительно заявила бабушка. — Только не это!
— Может, медицина? — спросил я с замиранием сердца.
Меньше всего я хотел быть врачом. Слишком чувствительный, я не выносил вида чужой боли и страданий, а крови и ран — тем более. Конечно, я знал, что рано или поздно сумею привыкнуть ко всему, но, может быть, именно этого я и не хотел.
— Неплохо… А какие у вас еще есть науки?
— Ну… философия… Математика, физика, химия, биология.
— А это вот последнее, что оно такое?
— Биология? Это, если перевести точно, наука о жизни.
Бабушка просияла.
— Вот что тебе нужно! — воскликнула она. — Я и не знала, что есть такая наука!
Такой науки, разумеется, нет и вряд ли она когда-нибудь возникнет. Есть наука о живых организмах — и все. Какими бы сложными, даже загадочными ни были происходящие в них процессы, это все-таки не жизнь, а лишь ее проявления. Но тогда я еще не имел представления об этих сложных проблемах.
— В этой науке ты далеко, очень далеко пойдешь! — возбужденно прибавила бабушка. — Люди из дальних земель придут тебе поклониться… Только бы нам выбрать нужную дорогу.
Сейчас мне пятьдесят семь лет, я профессор, член-корреспондент Академии наук. Более узкая моя специальность — биохимия. Все считают меня светлой головой, блестящим ученым. И только я один знаю, что это неверно. Истина в другом. Просто у меня редкая эрудиция и в своей области я всегда на вершине современных знаний. Без ложной скромности могу сказать, что я внес и некоторый вклад в развитие науки. Но настоящих собственных открытий у меня нет. Я развивал и усовершенствовал то, что открыли другие. Мне хорошо известно, что ученые всего мира считаются с моим мнением. Но ни один из них не пришел из чужих земель, чтобы мне поклониться. Ни один. Так что в этом отношении бабушка полностью обманулась.
Но мы ни к чему не придем, если я не буду с вами откровенен до конца. А это не так-то легко, потому что касается не только меня. Все дело в том, что когда бабушка изрекла свои крылатые слова — о людях, которые придут мне поклониться, — я ей безусловно поверил. Теперь мне это кажется смешным. Ведь я тогда уже не был мальчиком, зачитывающимся любовными романами. Это давно заброшенное чтиво не оставило в моей душе никаких следов. Но природе я картезианец, рационалист, логик, то, что работает под моей черепной коробкой, слишком активно, чтобы я мог верить в какие-то иллюзии и химеры. Я стараюсь поменьше рассчитывать на воображение, предпочитая ему здравый рассудок. И все же кроется во мне нечто противоречащее именно здравому рассудку. Это прежде всего моя пристрастность. Ни к людям, ни к фактам я не могу относиться объективно. Есть вещи, которые мне нравятся или не нравятся, которые я люблю или не люблю, в которые я верю или не верю. Я способен возненавидеть человека с первого взгляда и обычно не ошибаюсь. Могу категорически отвергнуть какую-нибудь гипотезу, — просто так, из внутренней антипатии, только потому, что она показалась мне неуклюжей, не укладывающейся в логическую систему. Так в свое время невзлюбил я квантовую механику — и не без основания.
Все дело в том, что я любил бабушку и верил ей. Независимо от ее предсказания. Казалось, это у меня врожденное, как бывают врожденными вкусы, предпочтения, даже любовь. Поэтому я ринулся в биологию с необычайным воодушевлением. В те годы это была весьма скромная наука, ее уровень отнюдь не обещал тех возможностей, которые открылись перед ней в наше время. К тому же мой профессор — прости меня, господи, — был человек довольно ограниченный. И все-таки студентом я был отличным. Как и брат, я с легкостью выучил несколько иностранных языков, много и с растущим из года в год увлечением читал. Так что в конечном счете оказалось, что я знаю все новое в биологии гораздо лучше своего профессора, который с трудом читал только по-немецки. Я таскал ему научные журналы, ежегодники, доклады и охотно, без какой-либо задней мысли переводил ему все это. Бывало, мы часами с ним спорили, вернее, не спорили — он отрицал все, что не укладывалось в его ограниченные представления. Сам я не люблю спорить. Для меня научная истина — только то, что доказано. Несмотря на молодость, я прекрасно понимал моего профессора, который зубами и когтями защищал свой крохотный научный капиталец, свою тощую сберегательную книжку. А унылое профессорское чванство не позволяло ему взять то, что я предлагал ему абсолютно даром.
Второй своей специальностью я выбрал зоологию. Я всегда любил животных, а изучая их, полюбил еще больше. Меня все больше поражало их физическое, по сравнению с человеком, совершенство и законченность. Полнота, оправданность и осмысленность их существования. И больше всего — их тождественность с природой, хотя она гораздо чаще несет им не жизнь, а смерть. Но это уже другой вопрос. Говоря о животных, я только хотел коснуться наших дел. В течение нескольких лет я внимательно изучал поведение животных во время землетрясения. И саму сейсмологию, разумеется. Меня поразило, как много животных угадывают начало землетрясения. Вернее, предчувствуют его. Проблема показалась мне не такой уж сложной. Землетрясения — не внезапный инцидент, а продолжительный процесс, когда накопление определенных факторов в критический момент приводит к катаклизму. У этого процесса есть свои скрытые приметы, которых, к сожалению, придуманные человеком приборы пока не научились распознавать. Но у животных есть органы, которые у человека или вообще отсутствуют, или переродились и отмерли за ненадобностью. Взять, например, удивительную способность животных к ориентированию. Почему бы им не иметь еще какого-нибудь органа, предчувствующего землетрясение, особенно тем, кому оно больше всего угрожает, как, скажем, пресмыкающимся или крысам?