«Но если бы она была моей женой, а приехала бы Маруся-девушка, тогда что же? Повторилось бы наоборот? И Маруся имела бы какую-то особенную цену? Видишь, как это все нелепо, надуманно, искусственно. Нужно выбросить из головы и жить здоровой и нормальной жизнью, какой раньше жил...»
И это было так убедительно, просто, ясно и логически неотразимо, что он совершенно успокаивался.
Но, дав ему маленький промежуток, без всякого вызова и повода, отчетливо, до осязательности, вставала маленькая фигурка, личико, обрамленное каштановыми волосами, и смотрели ясные серые глаза. «Вот я!»
И это опрокидывало все его доводы, все логические построения. Ясные серые глаза, внимательно на него глядящие... А что, если любящие?!
Он одевался, бросался из дому и бродил по степи, покрытой молчаливой темнотой, пока бледно и безнадежно не начиналось утро.
Благоуханный белый цветок, унесенный вихрем годов. Тонкий, тихо-печальный музыкальный напев, незримо звучащий в сердце.
Уж виски у него белели. Уже морщины легли на чело его жены. Уже скоро...
* * *
Неподвижно лежит холодная снежная равнина, и стоит над ней одинокая мертвая луна и робко дрожащие звезды. Чистое, без пятнышка, небо холодно искрится.
С той высоты, откуда глядит луна, такая спокойная, мертвая и белая, открывается вся снежная безбрежность, смутно и безгранично теряющаяся.
И нет живого пятна, нигде не светится огонек человеческого жилища, не подымается незримым движением белый теплый дым, не скрипит снег под ногами.
1905 ГОД
ПО СЛЕДАМ
I
Из-за мелькающего снега на секунду проступали местами темные окна многоэтажных домов, столбы фонарей, запорошенные головы бегущих лошадей, — и снова всюду только одно белое, живое, изменчивое, угрюмо-веселое мелькание.
Мягко шли люди, и белели их черные одежды, беззвучно скользили на минуту чернеющие сани, словно это белое, весело-мертвое мелькание поглощало все звуки, все краски. Даже конки, вырастая движущейся громадой, катились глухо и мягко и сейчас же тонули в неугомонно колеблющемся, играющем белом воздухе.
Человек в черной барашковой шапочке, черном белеющем от снега пальто, с наглым лицом и жадно устремленными вперед глазами, стараясь запихать в тесные карманы не влезавшие красные, иззябшие руки, торопливо шел по мягкой от снега панели, обгоняя прохожих.
Он шел странно, нервно и торопливо; вдруг останавливался, подходил к белому занесенному окну магазина, кося боковым взглядом, или тихонько и задумчиво шел назад, или внезапно срывался и, ускоренно дыша, толкая и обгоняя прохожих, бежал вперед, жадно стараясь проникнуть за эту неустанно мелькающую пелену.
Если бы люди хоть на минуту приостановились и обратили на него внимание, их бы поразили эти странные движения, но все по-прежнему беззвучно торопились со свертками, с покупками, сердито, озабоченно отворачиваясь от весело мелькавшего перед глазами и обтаивавшего на лице снега.
Возле огромного со сводчатыми воротами дома человек остановился и долго стоял. Потом стал ходить взад и вперед, стряхивая пластами наседавший снег, бегая глазами по прохожим и сторожко и чутко каждый раз взглядывая на глубоко зияющие под домом ворота.
Каждый раз, как кто-нибудь выходил оттуда, заставлял его быстро и напряженно оборачиваться; потом опять с разочарованным видом ходил взад и вперед.
Бесконечно мелькали прохожие, мелькали снежинки, проходили часы. Ноги от усталости подламывались, и хотелось есть. Представлялся трактир, рюмка обжигающей водки, тепло и уют знакомой обстановки. Днем в бильярдной бывает мало народу и приятно пахнет жареной рыбой. Кии глухо постукивают, зеленое поле простирается широко и ровно.
— Дуплет в угол!
Раз, раз!..
— Эй, челаэек... десяток «Експрессу»!..
От солянки идет вкусный пар и соленый запах. Зачерпнул и, следя, как дымится ложка, понес ко рту...
Из ворот быстро вышел высокий. Как ветром, снесло трактир, бильярд, солянку, вкусный запах. Бросился. Сквозь мелькание снега торопливо шли прохожие; толкался о них, но уже не выпускал знакомой высокой спины, высокой шапки. Странное, несознанное беспокойство торопливо билось, как будто сделал не то, как будто что-то упустил, ошибся, и кто-то, издеваясь, посмеивался.
Все так же толкаясь и ни на секунду не упуская в белом мелькании высокой, темно колеблющейся спины, он догнал и пошел по пятам вплотную сзади и обмер: спина была высокая, но вокруг шеи облегал бобровый воротник, а у того был барашковый; у этого шапка котиковая, а у того такая же высокая, но барашковая, и этот шел прямо, а тот слегка припадал на правую ногу.
И опять толкая и обгоняя, бросился назад к воротам.
— Нахал!..
— Что толкаетесь?
— В участок захотел...
Но он бежал что есть силы и остановился у ворот, тяжело дыша и испуганно глядя на их темное зияние.
Все то же бесшумное белое мелькание, поглотившее все уличные звуки, и, напрягая все силы, он старался по неуловимым, не оставляющим следа признакам угадать, вышел ли тот, или нет, сидит ли он где-нибудь там, в этих бесчисленных комнатах огромных домов, или добыча верная, так крепко схваченная, бывшая почти в руках добыча ускользнула.
С отчаянием ходил перед воротами, то и дело взглядывая в их глубину, уже не принимая мер предосторожности, переходя от отчаяния к надежде, от надежды к отчаянию. Время неумолимо проходило, казалось бесстрастно сливаясь с этим белым мельканием, ничего не изменяя, все так же не отдергивая пелены неизвестности.
Качаясь взад и вперед, как маятник, на небольшом пространстве перед воротами, усталый, продрогший и проголодавшийся, он минутами совсем решал уходить, но сейчас же насмешливо и зло вставало: «А вдруг там!..» И опять пять шагов вперед, пять шагов назад, опять сквозь белое мелькание торопливые прохожие, бесшумные, темно появляющиеся и исчезающие конки, белые лошадиные головы и темно зияющие томительной и злой насмешкой ворота.
От постоянной ходьбы, бесконечных поворотов охватывало равнодушие, тупое и усталое. Казалось, огромным кольцом вокруг бесшумно неслась улица, полная странной, молчаливо и темно мелькающей непонятной жизни. На минуту то там, то сям она проступала чернеющими пятнами, и ничего нельзя было понять, и опять был один белый колеблющийся воздух.
Стряхнул целый пласт насевшего снега с барашкового воротника и шапки, а когда был молодым неуклюжим деревенским парнем, так же стряхивал наседавший снег с вонючего рваного овчинного тулупа. Но и овчинный тулуп и деревенская околица, покосившиеся избы, скотина, березовый лесок на угорье, пашни, нищета и убогость деревенской жизни далеко и смутно маячили, а перед глазами — трепетное мелькание, и в этом белом мелькании темные проступающие и пропадающие пятна.
Было скучно, однообразно и томительно, и даже снег, утомленный этим однообразием, стал падать реже, и стали выступать по обеим сторонам улицы сплошные здания. И конки обрисовывались почти доверху, но катились так же мягко и беззвучно.
Было все бело. Когда из деревни попал половым в трактир, было самое тяжелое время, пока новая непривычная жизнь жестко и беспощадно обламывала. Назад уже не было возврата.
С ног сваливающая беготня и работа с утра и до вечера. Кругом разгул, пьянство, деньги, смех, песни. И эта дурманящая жизнь стала нужной, неизбежной, не давала опомниться, и далеко потонула деревня. Служил кучером, в дворниках, лакеем, но не хотелось идти на фабрику, в мастерскую, тянуло служить у господ: господская еда, господское обращение, и всегда на чай.
Когда остался без места, долго голодал с семьей. Поступил сюда. Была трудная, тяжелая и опасная служба, но, когда удавалось словить, выпадали крупные деньги: тогда пьянствовал, гулял и жил в свое удовольствие.