И тогда произошло дикое и безобразное.
— Дяденька!.. невмоготу работать... — пронесся среди прекратившейся работы и наступившей гробовой тишины странный, совершенно незнакомый Сеньке голос
«Аха-ха-хх... гоооггоо... моготу-у-у...» — донеслось до него отовсюду глухо и насмешливо.
Мрак заклубился, и все заволновалось в необузданной дикой радости. Сенька сидел посреди этого содома на корточках в воде и плакал беспомощными детскими слезами. Он боялся идти искать Егора, да, может быть, его здесь уже совсем и не было.
— Дя-адя Егоооор...
«О-оооо... ух-ух... ух...» — отдавалось глухо и подавленно.
Он до того был одинок и беспомощен, что хуже того, что теперь делалось кругом, не могло быть, и он не пытался выйти из своего положения, отдался на произвол судьбы: «Все равно». Вода подымалась все выше и выше, и мокрые штаны липли к телу.
Он не знал, сколько прошло времени, пока голос с того света не проговорил:
— Ну, чего воешь, сволочь? Воды-то сколько нашло!
Крепкая затрещина по уху Сеньке мгновенно разогнала весь этот дикий, творившийся вокруг него кавардак.
Сенька так обрадовался, как будто очутился на поверхности и ему объявили, что он может праздновать. Кто-то возле него поплевал в руки, и помпа заработала часто и сильно, правда всхлипывая, но теперь не так, как у Сеньки: ей не давали разжалобиться.
— Чего же стоишь? Ступай.
— Дай спичку.
— Но-о, дам спичку портить!..
— Темно.
— Найдешь. По-над стенкой, а там направо.
Сенька побрел в темноте по проходу: ни безглазого, ни слепого ничего уже не было, за исключением холода и сырости. Эхо отдавалось глухо и обыкновенно.
Он добрался до «лавки» — место выработки угля, где можно было передвигаться только на корточках или на коленях, и стал ощупью шарить руками по воде, по липкой угольной грязи, пока не нашел насыпанную кучу мелкого угля.
Сенька забрался и улегся. Уголь понемногу раздался, принимая формы вдавившегося в него тела. Сенька достал из-за пазухи кусок слипшегося от сырости черного хлеба и стал есть. Кусочки соли и угольная пыль хрустели на зубах, и слипшийся мякиш разжевывался, как тесто. Руки, ноги, спина ныли тупо и упорно, не обращая внимания на то, что он теперь отдыхал.
Сенька доел хлеб, перекрестился. «Кабы теперь в баню», — подумал он, свернулся клубочком, руки заложил между коленями, колени придвинул к самому подбородку, подвигал плечами, чтобы глубже уйти в уголь, и стал дожидаться, чтобы пришел сон.
III
Сон пришел, и стало ему сниться все то, чего ему так страстно хотелось. Стало ему сниться, будто он на поверхности; кругом идет шум и гомон праздничного веселья. Он идет по улице; снег ослепительно сверкает на солнце; мимо скачут, обгоняя друг друга и звеня бубенцами, катающиеся. Потом он очутился в бане и никак не может снять с себя башмаков: они примерзли у него к ногам. Пока он возился с ними, оказалось, что это не баня, а трактир; хоть и странно немного было, что в трактире валялись шайки, по полу стояли лужи воды, а с потолка и со стен капало, это, однако, не нарушало общего веселья и оживления. Говор, шум, звон, веселые красные потные лица сквозь синие слои табачного дыма странно мешались в одно смутное, не вязавшееся с холодом, сыростью, всюду сочившейся водой. Сенька старался разобраться в этом содоме, и стала кружиться голова.
Его подхватили и стали запихивать в ту трубу, откуда помпой качали воду. Он с ужасом видел эту черную дыру, брыкался, кусал, раскорячивал ноги, с остервенением закричал: «Душегубы проклятые!..» Отец ткнул его кулаком в бок. Сенька, как сноп, повалился на холодный пол и услышал: слабо, тоскливо, прерывисто кто-то, стараясь себя подавить, всхлипывал судорожно и безнадежно.
И раздался голос:
— Ну ты, дьяволенок, вставай!
И опять его больно ткнули в бок.
Непроглядный мрак стоял угрюмо и безучастно; холодом, сыростью безнадежно веяло отовсюду. Впотьмах ругался Егорка и все тыкал его куском угля.
— Не бей, дяденька, я встану, — протянул Сенька, с усилием подымаясь.
Его била лихорадка, зубы громко стучали, мокрые ноги закоченели, ниже колена больно тянула жилу судорога.
— Ишь ты, лодырь какой, за тебя работать, а ты спать будешь. Морду сворочу!.. Цельный час с ним тут бейся! — шумел Егор.
Сенька наобум, сам не зная — куда, сделал несколько шагов и вдруг остановился, прислонившись к холодной мокрой стене.
— Дяденька, у меня мочи нету.
Град ругательств посыпался из темноты, где был Егор.
Сенька, пересиливая себя и глотая слезы, ощупью добрался до помпы, нагнулся, взялся за ручку и стал качать.
Кругом водворилась тишина, и по-прежнему все было неподвижно, угрюмо, безнадежно.
Опять под низко нависшим во мгле сводом слышались хлюпающие звуки помпы и бежала тоненькой струйкой вода, и чей-то голос монотонно, тоскливо, однообразно, как падающие в одно и то же место капли, повторял в темноте: «Тридцать два-а... тридцать три-и... тридцать четыре...»
РАБОЧИЙ ДЕНЬ
I
Стало светать. По стенам на полках выступили из предрассветных сумерек банки, флаконы с притертыми стеклянными пробками и печатными надписями, выделился неясным силуэтом высокий пульт провизора.
Огромные стеклянные двери, выходившие на улицу, были заперты. Сквозь другие двери, открытые в соседнюю комнату, на высокой стойке виднелась фигура спавшего человека. Это был дежурный в эту ночь ученик. Сладкий предутренний сон овладел им.
На улице еще больше посветлело. Утренняя сентябрьская свежесть проникла в комнату. Карасев потянул на себя старенькое пальто, служившее ему вместо одеяла, и закрылся с головой.
У входной двери раздался звонок. Надо вставать. Не хочется Карасеву подыматься — так сладко бы заснуть! Опять стали звонить. «Черт с вами, не передохнете!» И Карасев еще больше натянул на голову пальто. Но сторож, спавший у двери, видно услышал звонок, поднялся и отпер дверь, потом подошел к Карасеву и стал его дергать.
— Вставайте, господин Карасев, пришли покупатели.
Карасев некоторое время крепился и молчал, но потом — делать нечего, пришлось-таки вставать. Заспанный, щурясь от света, вошел он в аптеку.
— Ну, чего вам? — недовольно обратился он к стоявшей молодой бабенке.
— На десять копеек притиранья и на семь копеек белил, — проговорила она скоро и тонким голосом.
Карасев, все так же хмурясь, недовольно бурчал, наполняя две крохотные баночки:
— Идол вас носит, чертей, ни свет ни заря!.. На, бери, — сказал он и с сердцем сунул баночки на стойку.
— Получите, — проговорила покупательница, подавая семнадцать копеек. — На базар идем, так пораньше и зашла, хуторские мы, — добавила она, чтоб оправдать свое раннее посещение. — Прощайте.
Карасев ничего не ответил, только опустил деньги в карман, вместо того чтобы положить их в кассу. Он стал крепко зевать. Начинается опять все то же: нестерпимо приевшаяся, изнурительная, кропотливая четырнадцатичасовая работа, ученики, провизора, помощники, ругня, брань, постоянно входящая и выходящая публика — и все это в течение целого дня. У него защемило сердце. Он махнул рукой, пошел, взобрался на стойку, натянул пальто и моментально заснул. Сторож тоже прикорнул у двери. Часы уже пробили семь. Давно надо было все приготовить к предстоящей работе, но в аптеке стояла тишина.
II
По лестнице, ведущей к аптеке, спускался провизор. Он жил во втором этаже. Его новенький, с иголочки, щегольской костюм и безукоризненная манишка не гармонировали с бледным, истомленным лицом. Он осторожно спускался, следя, чтоб не оступиться, и все поправляя галстук. Он тоже испытывал обычное чувство начинающегося дня и привычных занятий, от которых зависит насущный кусок хлеба. Ему предстояло с семи часов утра до десяти вечера простоять за пультом, глиссировать шестьдесят — семьдесят рецептов, распределить работу между учениками, проверить каждое приготовленное по рецепту лекарство — и при этом постоянно помнить, что малейшая ошибка разом может разбить его карьеру, что из-за рассеянности, невнимательности, незнания или просто недобросовестности кого-либо из учеников он может лишиться места и угодить под суд. Но, как вообще всякий человек, изо дня в день занимающийся одним и тем же делом, он меньше всего думал об этом.