— Страшно там. Темно. Ставни все заперты. Прибирать не велит. Дух тяжелый, чисто преет все. Не продыхнешь. Кости, объедки — так все там и остается. Самого и не вижу, только слышно, бубнит: «Все-о забрал, все-о, а этого не заберешь. Не-э-э!..» — и звякнет об кассу. Поставишь в прихожей обед да скорее вон.
— Не жилец на белом свете, — замечал Пимен.
— Должно, в кассе не провернешь денег, — вставляет дочка.
— Може, и нам чего откажет, как помрет, молиться за душу его несчастную. Денег для базара совсем мало стал давать, не знаю, как и оправдывать.
— Держи карман ширше, — сердито высморкался солдат, — как бы не завещал.
И все трое стали чего-то ждать. Чего, они сами не знали, но внимательно вглядывались в темные, молчаливые окна и в оконце, которое одно только светилось по ночам.
...Пришла осень, ушла зима, стояли тихие звездные задумчивые вечера над цветущим садом, молчаливым двором, угрюмым домом, маленькой кухонькой и собачьей будкой.
В кухоньку кто-то постучался. Там засуетились. Солдат и дочка спрятались за полог. Федосья подвернула лампочку и отворила. Из темноты чуланчика шагнул, сильно сгибаясь, адвокат в цилиндре.
— Здравствуйте.
— Доброго здоровья.
Он снял цилиндр, слегка почистил рукой и почистил колени.
— Ну, как дядюшка? Как здоровье? А ты чего распустился? Папиросы крутишь... Не видишь, с кем разговариваешь!..
— Как не видать, вижу. Зараз пойтить сказать. Велел доложить, как вы прийдете...
— Нет, нет, нет... Зачем же!.. Ты куришь? Не угодно ли, — он раскрыл вызолоченный порттабак, — я человек простой, садись, пожалуйста...
— И как вы влезли — в калитку не пройдешь, через забор высоко, опять же гвозди.
— Нда-а... — замялся адвокат. — Ну, как он? — и повертел пальцем себе около лба.
— Да что ж, обыкновенно, — проговорила Федосья, вытирая о фартук руки, — как люди. Что ему? Один.
— Может быть, доктора бы? Я думаю комиссию назначить. Как же можно... ведь у него состояние.
Солдат встал и потянулся.
— Пойтить собаку с цепи спустить, — на ночь велит спускать.
Адвокат дернулся к нему.
— Голубчик, да нет... Зачем же!.. Вот тебе рублевочка. На табачок... Кури на здоровье... Да проводи, голубчик, как бы она не сорвалась с цепи, проклятая... А за ним примечай, если какие ненормальности, скажи, я уж хорошо заплачу.
— Да уж будьте покойны.
Они вышли» прошли двор и сад. Около забора адвокат снял цилиндр, стал на четвереньки и исчез в дыре под забором. Солдат стоял, удивленно разводя руками.
— Ну, прыткий!.. Как ловко! Собаки проклятые подкопали; надо заложить.
В кухоньке долго обсуждали визит адвоката.
— Никак нельзя его допускать. Обязательно объявит сумасшедшим, тогда нам крышка.
— Вот горе-то, — плакала Федосья, — денег совсем перестал класть. Сидит у себя и урчит. Ежели не кормить его, сдохнет, тогда иди на улицу. То хоть квартира даровая, хоть голову есть где приклонить.
И они стали ему относить то, что сами ели. Дочка Федосьина ходила на поденщину, Федосья по субботам сбирала копеечки на паперти, а солдат лежал на нарах. Пел псалмы и, затягиваясь цигаркой, сплевывал через всю кухню в угол.
Наведывался иногда адвокат все тем же путем в дыру под забором и дарил по целковому солдату, чтоб не спускал собаку...
...Раз Федосья пришла из дому; руки, голова у нее тряслись.
— Молчит и вчерашний обед не тронул. Жуть в комнатах.
Когда втроем вошли в маленькую комнатку, было задохнулись от нестерпимой вони. Парфен Дмитрич лежал навзничь, и с кровати свесились рука и голова. Вызвали полицию. Прискакал племянник. Вскрыли кассу ключом, который взяли из застывшей руки покойного. В кассе оказалось триста тысяч рублей бумагами и наличными.
Преобразился пустой двор, и старый сад, и угрюмый дом. Всюду ремонт, перестройки, и не узнать, было ли подворье. Племянник переселился сюда на жительство.
Собаку отвели на живодерню, и когда вели, в темном мозгу смутной тревогой мелькнуло воспоминание о натянутой веревке, тащившей ее когда-то. Но она была стара, с выпавшими зубами, и покорно шла, не зная, зачем прожила свою жизнь на пустом дворе и зачем лаяла на людей, которых никогда не знала.
Федосья с посошком и котомкой за спиной ушла в деревню. А Дашенька, ее дочка, и солдат потерялись в огромном шумящем городе.
Судили их всех троих вместе. Федосья в деревенском убогом наряде, с деревенским, изрезанным морщинами лицом, Дашенька в великолепном бархатном платье, и по обвинительному акту она значилась: баронесса фон Дитмар. Пимен во фраке, но так как он давно не брился и густо полезла седеющая щетина, видно было, что фрак неуклюже сидел на старом солдате.
Во время судебного разбирательства племянник, потерпевший, громил всех троих. Они были хуже грабителей и убийц на дороге. С теми можно так или иначе бороться, а с этими, в овечьей шкуре покорных людей, в качестве прислуги залезающими в самую интимную обстановку людей состоятельных, невозможна борьба. Они ни перед чем не остановятся. Не остановятся даже перед тем, чтобы вынуть из застывшей руки покойника ключ и, — страшно сказать, — похитить из кассы целых сто тысяч рублей! И потом с лукавством закоренелых преступников снова вложить ключ в закостенелую руку.
Только счастливая случайность открыла это колоссальное воровство. Племянник ехал в великолепном собственном экипаже, навстречу господин на лихаче снял котелок и преважно раскланялся. Племянник всмотрелся — Пимен! Одетый по последней моде, в котелке, в цветном галстуке. Страшная догадка мелькнула у племянника. Пимена арестовали, и он во всем сознался.
В последнем слове Федосья, с трясущейся головой, сказала:
— Только об одном думала, об одном: дочку замуж, замуж... а без денег кто ж возьмет... — и безучастно уставилась перед собой.
Солдат коротко:
— Было наше, погуляли, ну что ж, теперь можно и по Владимировке...
Дашенька сказала:
— Мало я своих детей перетаскала в воспитательный! Али так оно это все, даром?.. А барона купила в босяке. После свадьбы выгнала.
Присяжные ответили:
— Да. Виновны.
МАРИУПОЛЬСКИЕ КАРТИНКИ
I
НА ПОМОЩЬ БЕСПРИЗОРНЫМ
Был я на одном из четверговых заседаний правления общества попечения о детях и ушел оттуда с тяжелым сердцем. «Из тюрьмы, — говорила одна из попечительниц, — были отправлены этапным порядком вместе с арестантами несколько семей крестьян. Их препровождали за несколько сот верст на родину за бесписьменность: были просрочены паспорта. Стояли последние холода, ужасный ветер жег морозом и леденил тело. Оборванные, голодные женщины не слушающимися от холода пальцами тщетно старались прикрыть лохмотьями посинелое тело своих ребятишек. Закоченелые дети с посиневшими губенками и остановившимися в глазах слезами дрожали, беспомощно цепляясь за матерей. Оказывается, в течение зимы такие сцены повторялись очень часто. Не может ли что-нибудь сделать общество для детей, попадающих в такое ужасное положение?»
Что же может сделать общество? Что оно может сделать для людей, ни в чем не повинных, не совершивших никакого проступка, и которых тем не менее гонят как арестантов, вместе с заведомыми преступниками и злодеями? Что оно может сделать для этих крошек, посиневших от холода, без вины виноватых?
Порешили обратиться в тюремный комитет, чтобы он извещал о таких случаях и давал возможность обществу прийти на помощь несчастным детям.
«Господа, — заговорил один из попечителей, — в городе то там, то здесь обнаруживаются воровство, кражи, совершаемые компанией мальчиков, начиная с десяти до тринадцати-четырнадцати лет. Эти мальчуганы ходят по трактирам, пивным, гостиницам, по притонам и тайным кабачкам, распивают чаи, закусывают, проводят очень поучительно время в компании пьяниц и подозрительных субъектов, сами напиваются мертвецки пьяными, а так как на все это нужны деньги, то они добывают их всякими неблаговидными способами. Некоторые из мальчишек уже побывали на скамье подсудимых, но это еще больше налагает на них печать молодечества. Господа, это будущие жулики, воры и, может быть, даже убийцы, жестокостью которых мы будем в свое время благородно возмущаться. А между тем это ведь дети, и еще не поздно, еще можно спасти их, этих кандидатов в острог, каторгу и ссылку. Мне приходилось говорить с некоторыми из них — они поражают чрезвычайной смышленостью, умом, расторопностью. Господа, нельзя же их бросать на произвол судьбы!»