Ты лежишь в дальней дали бесконечного поля, тебя бросили, ты один. В овраге хрипло ссорится воронье. Когда Толстопят очнулся, приподнялся на локте и взглянул на потухающий закат, обиженно подумалось опять, что его забыли, и он бессильно заплакал. Еле-еле, опираясь на шашку, встал на ноги, пошел к густым кустам. Далеко-далеко где-то выли волки. И счастье его было в тот день в том, что на него вскоре наткнулся казачий разъезд.
— Какие густые усы у кавалергарда,— сказала мадам В.
Из хрустального кувшина с желтым соком Толстопят налил себе немножко и отхлебнул. Мадам В., разглядывая издали кавалергарда, нисколько не завидовала даме, которая была с ним, она втайне гордилась своим казаком, с которым была уже когда-то в самой близкой связи. «Вам не понять,— могла бы она возразить высокомерным,— вы не знаете, как он пленяет, когда мы одни...» Она взяла бокал и томительно подождала, когда Толстопят поднесет свой — чуть слышно торкнуться.
— За тебя, Пьер... за твою дорогу домой. И за Царское Село!
— Благодарю тебя, моя сестра милосердия,— сказал Толстопят игриво. Глазами, движением губ она выразила ему свою любовь.
— Я и правда хотела быть тебе сестрой. Я справилась?
— Отменно.
— Ты не думал, что я могу?
— Не думал.
— Я старалась ради тебя. Государыня часто говорила: «Ну, тебе пора уже к своему Толстопяту. Благословляю».
— Разве она не знает, за что меня исключили из конвоя?
— Могла и позабыть.
— Ну и слава богу.
— Мы не знаем, что с нами будет... Да? Одна госпожа Тэб предсказывает: русскую армию ждут торжества; над головами твоих казаков на турецком фронте она видит сияние. Причем крест будет воздвигнут на иерусалимских высотах. Русские возьмут Дамаск.
— У нас в станицах бабки лучше гадают.
— У вас! У вас, ты говорил, цыгана приняли за архиерея...
— У нас сидит на хате старый дед без штанов, а голые ноги со стрехи свесил. Баба под ним руки растопырила и держит штаны. «Бабка на старости лет штаны мне пошила, так не доберем толку, как их надеть».
— Казаки смешные. Ты куркуль? Опять ты скоро будешь в грязи, в снегу. Мне жалко тебя. Где мы теперь увидимся? Я дам тебе на шею кипарисовый образок мученика Иулиана. Никогда не снимай с себя этого образка. Никогда.
— Никогда! — сказал он.
— Появится на небе белая звезда, она раз в столетие бывает. Знаешь? — аллах превращает женщину, которая сама не знала, чего хотелось, в белую звезду. Взглянешь на нее — теряешь вкус к жизни.
— А ты не гляди-и... Гляди на кавалергардов.
— Противный казак!
— Тебе надо было родиться персиянкой. Ткала бы гильдузи — застилать пол. А? Жила бы на Востоке? Роскошные сады вокруг стен; дворец древних владык, купол кажется окаменевшей влагой, звезды отражаются. Ты умащиваешь свое тело мазями. Хотела бы?
— Благодарю. Я хотела бы уснуть с тобой в Тамани, в той хатке звонаря слепого, где ты красовался в своем мундире перед какой-то Шкуропатской. Наше счастье с вами. Воюйте и возвращайтесь. Боже, спаси Россию, сохрани ее крепость духа. Еще, кажется, недавно был мир, я ездила в Москву на грандиозный бал. Тысяча двести приглашенных. Съезд в десятом часу. В аванзале роскошно сервированный буфет с чаем и фруктами; тут же ледяные глыбы для прохладительных напитков. В Синей гостиной царские портреты. В Оранжевой — чай. После танцев в первом часу ночи богатый ужин. Кого там только не было!
— И ни одного казака!
— Разумеется.
— Я в это время глотал пыль в Персии.
— Из-за меня... Прости...
— Ради бога,— сказал Толстопят, и сказал с легкостью, потому что его ожидала роскошная ночь с нею. Мадам В. наклонилась к нему через стол:
— Можно я тебя спрошу? Можно?
— Можно я тебя спрошу?
— Сколько угодно.
Толстопят помолчал.
— У тебя был кто-нибудь после меня?
Мадам В. соображала, говорить или нет.
— Был...
Странное дело: Толстопяту, пока она собиралась с духом, хотелось надеяться, что мадам В. горевала без поклонников. По какому праву она должна была страдать за него? Он не рассуждал. Так легче душе, так что-то остается в ней вечное, обманчиво-прекрасное, ведь у него никогда такой женщины из чужого мира не было и не будет. Но он быстро успокоился. Что делать? Никто никого не ждет. Только казачки ждали своих мужей из плавней, походов, с турецких и японских войн. А чего было не сгорать в огне страстей мадам В., когда они так скверно испортили свое начало и скверно расстались?
У мадам В. горело лицо, но не от стыда, а от волнения и воспоминаний.
— Но я во всех церквях ставила свечки за твое здравие.
— Спасибо.
— Почему ты спросил?
— Я в Персии вспоминал тебя.
— И долго у тебя это будет продолжаться?
— По-моему, все кончилось. Если из-за любви стреляться, мало кто в живых останется.
— А твой друг Бурсак счастлив? Он ее любит?
— Они живут плохо, по-моему. Дементий Павлович слабый человек. Он сердится и быстро прощает. А быстро прощать женщинам нельзя.
— Ой ли?
Толстопят решил схитрить и промолчал. Впереди была блаженная последняя ночь с мадам В. Может, его осенью убьют где-нибудь под Сарыкамышем,— зачем же он будет портить себе часы расставания?
У ОТЦА С МАТЕРЬЮ
«Господи боже...— шептала Манечка перед сном накануне приезда брата.— Прости меня за то, что я не хотела грешить, да ничего не исполняю...» На столе лежал ее дневничок. Она переписала туда стихотворение великого князя, в прошлом году погибшего в бою, и теперь учила его наизусть, чтобы в конце марта на благотворительном вечере в честь воинов прочитать всем. Первые десять строк она уже знала. Отец с деревянным стуком подошел к постели, спросил:
— Чего ты бормочешь, дитятко?
— Учу стихи.
— Ото ще! Из стихов брюк не сошьешь. Спи.
— Ладно, папа, я усну.
В темноте она повторяла еще раз последние строчки:
...И вновь зовет к себе Отчизна дорогая,
Отчизна бедная, несчастная, святая,
Готов забыть я всё: страданье, горе, слезы
И страсти гадкие, любовь и дружбу, грезы
И самого себя. Себя ли? Да, себя.
О, Русь, страдалица святая, для Тебя.