— Надо было! Ишь! Нашли в князе Евгения Онегина?
— Почему над храмами всегда кружат птицы?
Бурсак обернулся, заметил птиц над Троицким собором вдали и ничего не сказал. Калерия опять затаилась.
Бурсак с улыбкой наблюдал за ней. Она тоже улыбалась и тем выдавала себя. Не слишком ловкой была ее маленькая хитрость! Толстопят разбил бы ее одним словом; Бурсак манерничал. Калерия между тем кружила возле, будто дразнила загадкой.
— Так что же? — спросил Бурсак и про себя продолжил: «Зачем я вам нужен?»
Калерия тихо подняла голову и проколола его мучительным взглядом любви. Казалось, она еле сдерживалась, с ней творилось то, что бывает с барышнями, когда они долго мечтают о какой-нибудь встрече, а месяцы текут в одиночестве. Бурсак рукой подозвал фаэтон Терешки.
— Я приглашаю вас на дачу моей тетушки.
К даче они ехали молча, и это связывало их неловкостью еще больше.
Белый домик с двумя окнами на город стоял у реки. Хранительница дачных ключей Федосья, высокая грубоватая казачка, сбегала в станицу за молоком. Ее знакомый Аким Скиба рассказывал в сторонке Терешке о скором суде над убийцами его троюродных братьев.
— Наверно, зима будет великая: свинья одно носит солому в хлев,— сказал Терешка погромче, чтобы услышал Бурсак и не заподозрил в опасном разговоре.
— Да, зима будет такая, как в тот год, когда старый Бурсак с этой кручи прыгал.
— А какая тогда была? — издали спросил Дема.
Скиба подошел к нему с почтением, снял фуражку, тайно обглядел Бурсака, не подозревающего, какими узами их соединил Петр Бурсак.
— Сорок дней стояли морозы. Карасун и Кубань подо льдом на аршин. А старый Бурсак прыгнул на четыре месяца раньше.
— Тебе кто рассказывал?
— Батько.— Скиба помолчал.— А и я прыгал с лошадью в Кубань, только туда подальше.
— Чего ж ты прыгал?
— Я с дому ушел рано. Был маленький, сказал матери: «Я буду привыкать жить не евши». И ушел. Меня как-то удивило раз: соседи готовились к гулянке, и хозяйка сдирала кожуру с селедки. А мы дома ели селедку с кожей. И я ушел. Бурсаковских буйволов сторожил. И как-то они пропали на четыре дня. Меня послали найти. Я сел на кобылицу, у нее по спине от гривы до хвоста темная полоса, сама легкая. Выдернул из кучи хорошую хлудину. Нигде нет буйволиц! Еду по-над берегом. Когда за дубами вижу их, отощавшие. Лежат на земле. Кобылицу завидели, начали подниматься, в глазах ужас. Я пускаю повод, наклонился вперед. Они и кинулись лавиной по косогору, а там с двухметровой высоты в Кубань, так и полетели, и я сам, не помню как, упал с кобылицей вниз, а буйволицы мои черными бочками плывут посередине. Вот я и прыгнул, как старый Бурсак.
— А где ты родился?
— В Марьянской, а батько из Каневской. Переехали.
Бурсак хотел спросить о фамилии батька, но что-то его удержало. Само время, видно, решило, что лучше не знать Деме о своем родстве со Скибой. Анисья обоим была родной бабкой, потому что их разным отцам была она матерью. И опять же одному времени дано было хранить тайну: как и когда суждено свидеться этим людям.
— Не к сглазу будь сказано: вы что лебедь белая,— хитро благословила Калерию на счастье с Бурсаком Федосья и ушла с Акимом в угол голого сада.
Смеркалось. В комнате они только постояли скованно, Бурсак поговорил о тетушке, любившей пить чай из самовара. Выходило так, что не он зазвал ее к берегу Кубани, а она,— да ведь она послала ему записку. Калерия полистала номера «Нивы», и в одном опять выпала ей страница со стихотворением великого князя. «Уж ночь надвинулась. Усадьба засыпает...» Все счастливее ее, даже Федосья с этим тонколиким мужиком. Бурсак поднес ей стакан молока. Она выпила и уже хотела было присесть на диван с пружинами, но вообразила, что Бурсак подойдет к ней, и...
— Пора! — сказал Бурсак и пригласил к фаэтону.
Терешка быстро привез их в город. Вот уже и салон дамских нарядов мадам Фани, вот и белые боги наверху музыкального магазина братьев Сарантиди, кафе де Пари.
— Наш маленький Париж... И никто о нем стихов не пишет. Почему?
— Нет поэтов,— сказал Бурсак.
— Копят золото. И он...— ткнула она пальчиком на Терешку.
— Он свое богатство нашел в обыкновенном матраце,— сказал ей Бурсак на ухо.
— Вы не ответили: почему над храмами кружат птицы?
— Их там бережет...— он взмахнул рукой в небо.
— А у наказного атамана свет во всех окнах.
— Да разве вы не знаете? — там Воронцов-Дашков.
— Когда-то девочками мы пели во дворце другому наместнику. Мешочки с гостинцами в руках.
Они проезжали мимо дворца в ту минуту, когда граф Воронцов-Дашков, кончив игру в винт, переходил с графиней в столовую попить чайку. Два казака переминались в наряде у подъезда.
— Я здесь сойду,— сказала Калерия.— Вы были любезны, благодарю вас.
«Зачем она меня вызывала? — думал Бурсак.— Она мне нравится».
Калерия пошла по тротуару к своему дому такой гордой походкой, будто освободилась она наконец от навязчивого воздыхателя.
Через два дня от Калерии принесли еще один конверт без штампа. «Я хочу вам рассказать тайну. Мне было девять лет, и даже тогда моя няня не казалась мне старой. Она была русская, но ворожила, как цыганка. Я удивлялась, если видела ее за каким-нибудь обычным делом. Дом пропах травами. В темноте она своими травками мыла мне голову, приговаривая. Потом я сидела у печки в шерстяных носках — поставлю ноги на голову собаки и сижу, сушу волосы, щепки подбрасываю. Сколько я себя помню, всегда наша жизнь была тесно связана с Хуторком. Там, и только там, была для нас вся радость. Тихие и жаркие летние вечера; от речки аромат водяной мяты; в зеленых камышах звон да свист; млеет уставший от долгого дня сад. Даже пчелы наморились за день. Мы направляемся в степь. Кое-где синеют курганы, а вдали они не то плавают на прозрачной воде, не то качаются в воздухе. А дальше, еще дальше — там, кажется, спустилось небо на землю, и если поднять руки, то можно свободно взойти на него. Няня мне объясняла: «Ще кажуть старые люди: есть такая драбина, так по той только драбине можно взлезть на небо...» По дороге к нам приближается большое стадо, все благородная тонкорунная порода. Крик молодых ягнят, зов маток, посвист чабанов в мохнатых бараньих шапках — все как в далекие времена. Пастух и теперь, как во времена Авраама, часами стоит в степи, опираясь на свой длинный посох. Мы идем к калмыцким кибиткам. Там вырастает хорошенькая калмычка, ее скоро украдут, она знает об этом; темной ночью подъедут верхами сваты, и, будто не ведая о том, выйдет калмычка из кибитки, ей подведут коня... Так я жила. Все прошло... прошла и юность, и ея радости. Я была до 1900 года единственной дочерью. Валялась в саду на траве и воображала себя бог знает какой принцессой. Мне с детства отец внушал, что я некрасива, а няня сказала, что я чудо как хороша. Она всегда добавляла, что я всегда буду самой красивой, быстро выйду замуж и проживу долгую жизнь, но, когда мне будет девятнадцать лет, я прочитаю (так она и сказала — прочитаю) о человеке, которого буду любить. «Ты вспомнишь,— сказала няня,— когда встретишь его». Я действительно почти все забыла. Где я прочитала о вас? В семейной хронике рода Бурсаков, недавно в газете. Я вспомнила один случай! Помню, любила я по лестничке-доске, что позади старого дома, взбираться на крышу с книгой и читать. Вид такой чудный... весь хутор, и сад, и речка передо мной. Раз приехал в Хуторок Бурсак, ваш покойный дядя, и, когда я слезла вниз к вечернему чаю, отец, представляя меня, с некоторой гордостью сказал: «Оце такие девчата вырастают в наших бурьянах!» Теперь он их повторяет часто. По отъезде пана Бурсака няня рассказала мне одну историю. Помните ли вы эту женщину? Она была дворовой вашего деда Петра. Знаете ли, что она его любила и их разлучили его родственники? Она бросила нелюбимого мужа Скибу и вернулась из Керчи на Кубань, хотела пойти в монастырь, но отец мой случайно уговорил ее и взял в няни на пять лет. Она прожила у нас семь. Она-то мне все и рассказала. Знаете? Но я потом забыла. Вы не поверите! Я знала вас давно. В 1907 году вы шли по улице с Толстопятом. Я запомнила ваши удивленные глаза. Няня говорила: «В тот день ты даже руки свои вспомнишь». У вас вообще такой взгляд — удивленный. Я шла от улицы Дмитриевской и повторяла: «Как же так? Я все это знаю, а он нет». И когда вы ехали со мной к Бурсаковским скачкам и сказали, что для вас это неожиданно, я только тогда поняла, что вы действительно ничего не знаете. Я была поражена ничуть не меньше, чем своим «знанием». Но я ничего не скажу о словах няни Анисьи о вас. Вы понимаете теперь, как я была потрясена, когда меня собирался похитить Толстопят? И была потрясена, когда вы на берегу рассказывали, как погиб ваш дед Петр. Я думала, вы нарочно рассказываете...»