— А вот...— подзывала мадам В. Дему к плите.
Чем ниже, мелочней, ничтожней всё земное,
Тем выше ты в глазах моих...
— Мужу от жены. И кажется: такая нежная любовь была у них. М-м.
— Неизвестно...— ответил Бурсак, нисколько не думая о словах мадам В. Она, верно, тоже не слушала его, она чувствовала лишь, как рука обняла ее плечо и не ради утешения, вздоха о скоротечности жизни, а со значением, с намеком, что он желает сближения. Сквозь какой-то туман Бурсак видел кресты и от нежности не мог взглянуть на мадам В. У нее чуть вздрогнули ноги.
— А вон еще...— тихо отнимаясь от его руки, сказала она и прошла вперед. И этот неохотный шаг вперед и походка ее были согласием, позволением идти за ней и класть руку на плечо еще и еще. Но Дема боялся вспугнуть ее назойливой откровенностью.
Зачем же гибнет все, что мило,
А что жалеет, то живет...
(Лермонтовъ)
— Вы любите Лермонтова?
— Да,— сказал Бурсак.— Он написал о нашей Тамани.— Он давно не брал в руки Лермонтова, но зачем было принижать себя?
Перед закатом он неожиданно заснул. Сон спутался какой-то горький, и проснулся Дема сам не свой. Бывает так: откроешь глаза, а в окне последняя алая полоса, и вдруг станет горько, вернутся унылые мысли, с которыми ты прилег на минутку. И чего-то жалко, как будто проспал свой божественный миг! Не украли за этот миг за окном твое счастье, не пролетела ли высоко твоя жар-птица?
«Я в нее влюблен? — подумал Бурсак,— Что ж она не рядом?»
В гостиной разговаривали о Тарновской.
— Когда мы холодны к мужу...— говорила тетушка,— легко дать обещание в Берлине или в Париже какому-нибудь Прилукову...
— Но зачем заставлять его страховать свою жизнь на пятьсот тысяч?
— Мужчины должны выносить любое страдание, причиняемое любимой женщиной.
Мадам В. положила ему на веранде записку. С запиской в руках он и уснул.
«Madame V. espere que M. Boursak n'a pas oublie sa promesse de prendre part a la partie de plaisir d'aujourd'hui et ne se fera pas attendre»[20].
Слова светского обращения нужно было перевести дважды: с французского на русский и с русского на язык любви. Мадам В. благословляла его на нежные порывы.
Он уловил по ее лицу, когда вошел, что она ждала, волновалась. Что-то будет у них, но когда? Надо высидеть долгий вечер, развлекаться разговором, ужинать с вином, а после настанет минута растерянности и, если мадам В. сама не подаст знак, Дема простится и уйдет спать ни с чем.
Так и было. Три часа они ужинали с тетушкой, поднимали бокалы за анапское небо, «за воспоминания» и один раз, с шаловливого намека тетушки, «за блаженство любви».
— Правильно говорят: женщина всегда роман. Надо, чтобы каждую минуту жизни рождалось новое увлечение и ни одно не утрачивалось. Когда я была маленькой, мне подарили красивую вазу. И я ее разбила. Я плакала, а мама утешала: «Ничего, деточка, в жизни еще не раз что-то расколется».
— Я думаю,— сказал Бурсак,— с тех пор большего несчастья у вас не случалось? Тетя Лиза?
— Я прожила красиво.— Все грехи, казалось, таяли в озорной невинности тетушкиных глаз. Осуждать ее было бы так же напрасно, как ту цыганку, которая гадала у храма Толстопяту.— Мне еще рано носить чепец.
— Почему бы вам не выйти замуж? — спросила мадам В.
— В восемнадцатом веке за меня ответила одна маркиза: «Оттого не выхожу, что замужество вредно для здоровья. Брак на камне чистоты невозможен». Дети и без того забыли меня. Родная мать их ждет, а они из Ставрополя проехали мимо меня в Москву. Почему только в Ставрополе могу я быть приятной своим детям? Они меня стесняются? Их коробит? Чувств нет, только деловые отношения: мама, дай, мама, пришли.
— Призывайте в молитвах.
— Молиться, говоришь, Дема? Я была в Москве в храме Спасителя на двенадцати евангелиях. На выносе плащаницы стояла. Дед твой Петр молился, много помогло?
— Тетя Лиза, но вы сами...
— А кто мне запретит? Le meilleur de mon existence n'a pas passe[21]. Я же не солдатка времен императора Николая Павловича. У них должна быть жизнь, а мать занимайся табунами. «Как табун переведется,— пугают,— Бурсакова слава минется». Но я, слава богу, Гамбурцева. Я женщина. В эту зиму сколько лошадей погибло. За три версты на сто тридцать штук возили бочкою воду — много ее навозишь? Молиться, говоришь. Хорош мой племянничек? — вдруг переменила тон тетушка и косо заглянула в глаза мадам В.— Нос только горбинкой, но это и оригинально. Серые глаза. А пробор. Ты чересчур мажешь волосы.
Мадам В. поглядела на него с умыслом. Она словно должна была сказать тетушке, что месье Бурсак скоро будет у ее ног, но промолчала, конечно.
— Как хорошо теперь в Париже! В мае Париж был весь лиловый от цветов.
— Тё-отя Лиза...— укорил ее Дема.— Весной хорошо и у нас. Со всех заборов свисает сирень, дворы в сирени, площадь вокруг Александро-Невского собора усеяна ромашками. И такие же лавочники-персы кричат: «Восто-очный сладости!» Приезжайте,— сказал он мадам В.— Ну, конечно, в Екатеринодаре нашей тете некуда ходить в шелковом платье с вырезом «en coeur»[22]. И для кого медальон с черной жемчужиной, кольца и портбоннэр на руках?
— Через нашу Кубань и малый палку перекинет. Река рядом, а ее не чувствуешь. А Сена!
— И нету в Екатеринодаре портных.
— Мой племянник язвит. Не придет ли моя очередь? — Тетушка перевела взгляд с Бурсака на мадам В.— Я наворожу.
— А уж так хорошо тому жить, кому вы ворожите! — сказала мадам В., и Дема подумал, что у них есть от него вечерние тайны, впрочем, простые, наверное.
— Да. Если у кого-то хватит смелости вплести в косы дамы пучок васильков.— Тетушка засмеялась.— Или тому, кто похищает екатеринодарских барышень в черкесском стиле.
— Кто же это? — спросила мадам В.— Кто, кто?
— Наш беспокойный Толстопят. Не знаю, как он справится со своим горячим темпераментом в Петербурге. Если его туда заберут.