Утром его что-то удерживало, он стыдился того, что лезет не в свои дела. Совсем другое, когда надо перед своими защитить память о героях.
С Толстопятом он в охотку обсуждал международные события. О прошлом, о том далеком буйном прошлом старались не вспоминать, разве что рассказывали всякие детские истории. И все же однажды они неловко столкнулись. Толстопят пожалел своих товарищей, доживающих в Монморанси в доме для престарелых. «Ну дак что ж,— погрозил голосом Скиба,— они сами того добивались. Удрали. Наверно, у них в девятнадцатом году руки от крови не просыхали». И тут Толстопят в своем казачьем упрямстве вздумал их защищать: «Да знаете, Аким Михайлович, разные ведь и среди них люди были. Иной увидит у красноармейца крестик на груди и пожалеет. А погоны к плечам гвоздями никогда не прибивали». Скиба вспыхнул: «Не прибивали! А в станице Ханской красноармейца решили повесить, не нашли, так повесили его мать. Не ваши ли то были казаки?» — «Не мои, не мои, Аким Михайлович. Мои казаки никого не вешали».— «Вы это так говорите, Петр Авксентьевич, будто в том ваша заслуга».— «Тогда в армии, Аким Михайлович, было заслугой убивать, но ведь прошло сорок с лишним лет, и я недаром вернулся».— «За давностью лет простилось...» — уже мягче сказал Скиба и налил Толстопяту чаю. Женщины помогли им успокоиться, отвлекли на заботы нынешних дней,— живите, мол, уже тем, что устоялось.
Однажды мы с Толстопятом застали его совершенно взбешенного. На столе лежали стопами тома собрания сочинений Ленина, и, едва мы поздоровались, он стал зачитывать нам страницу о бюрократах.
Случилось вот что. Сын первого комиссара Новороссийского округа, организатора обороны Екатеринодара от Корнилова, позднее члена Екатеринодарского ревкома, умершего в 1937 году, прислал Скибе толстый пакет с жалобами, точнее, «Избранные места из переписки с болванами и сволочью» — документ жуткой обиды на издателей, не желающих печатать его «Размышления над бумагами отца». Аким от одних воспоминаний о товарищах вскипел ненавистью к «неблагодарным потомкам».
— «Болваны и сволочи» — это ленинское определение волокитчиков,— говорил он нам и тыкал в страницу толстого тома.— Я пойду куда следует. Так нельзя. «Тащить волокиту на суд гласности»,— Ленин пишет. А это что?
— Но, Аким Михайлович! — вступал я.— Может, рукопись никуда не годится. Заслуги заслугами, а надо же еще уметь писать об этом. Прошло пятьдесят лет, народ вырос.
— Пообещали сначала — так держите свое слово. А не перекидывайте бумаги от одного к другому. Десять лет тянется...
— Уладится, Аким Михайлович,— считал нужным сказать нечто успокоительное и Толстопят.— Много ли у вас сил. Я согласен с Валентином Павловичем: не все написанное годится. В Париже выходило много журналов, книг. Было что почитать иногда, а в основном такая дребедень, каждый со своей колокольни такую чушь прет!
— Я в Париже, Петр Авксентьевич, не был, и слава богу. А что это за ответ: сперва — мнение о вашей книге положительное, а потом — издатели очень перегружены рукописями о первых годах жизни советского народа? Коновалы! «Нужна команда». Какая команда? Откуда? Какие «современные требования к исторической литературе»? Волокита, она волокита и есть.
Все же он сходил куда-то, ему там что-то объяснили, и он больше разговора об этом с нами не вел.
Все чаще выступал он в школах.
Каждый раз он рассказывал о чем-нибудь новом, перед тем лежал день на кровати и вроде не знал, про что еще вспомнить. Вдруг прискакивал Лисевицкий, кричал: «Напротив магазина братьев Тарасовых сломали дом! Я притащил императорскую раму». И рекой потекли в памяти события. Двадцатые годы. На лакированных фаэтонах разъезжают коммерсанты. В ресторанах Армавира, шашлычных, харчевнях гуляют, свершают сделки владельцы магазинов, торговых складов, лавок. В апреле среди бела дня был убит сотрудник уголовного розыска Чу-Фын, китаец. Его место занял агент первого разряда Аким Скиба. На улице Троцкого, 72 жила официантка ресторана Маша, дочь купца Тарасова. Нет, она не была дочерью, это ее мать работала у купцов прислугой. «Маша,— сказал он ей,— вы готовы нам помочь ликвидировать банду?» И так далее. Тема выступления найдена!
После выступления перед школьниками он еще раз пересказывал то же самое дома Калерии Никитичне. Однажды мы пришли и ждали его, пили чай.
Все чужая жизнь, и я каждый день слушаю, расспрашиваю, и вот чувствую, что устаю, теряю свои дни, очарование молодости, и мне хочется переменить свои интересы. Но я сижу, я уже прирос к людям, они меня зовут, им скучно, им что-то нужно, они цепляются за жизнь всеми коготками, и это я, я их толкаю назад, в молодость, в детство, в невидимые годы.
— Ушли, ушли наши годы,— вздыхал Аким.— Молодежь живет в достатке, не знает, сколько мы мук и горя приняли. Я им всегда говорю: «Милые дети, разыщите фамилии героев, поклонитесь им своей памятью».
Мне хотелось поклониться им, но они не оставили письменных следов. Они не умели писать, и в их многочисленных мемуарах, затолканных в шкафы по архивам, одни общие слова и перемалывание того, что мы знаем по учебникам средней школы. Нет там жизни! Надо было родиться в их семье, жить с ними и подслушивать случайные разговоры, в которых они раскрывались, особенно в те минуты, когда их что-то заденет.
Раз пили мы по обыкновению чай за столом, а по телевидению крутили пьесу Чехова «Три сестры».
Аким Михайлович вдруг прервался и, точно на стук в дверь, повернул голову к экрану.
— Вы говорите: прекрасна жизнь,— певуче, по-мхатовски, говорила актриса.— Да, но если она только кажется такой! У нас, трех сестер, жизнь не была еще прекрасной, она заглушала нас, как сорная трава...
— Ах, бедняжечки! — с долей ехидного сочувствия сказал Аким Михайлович.— Сколько раз смотрю, и все им плохо, плохо. Да вы встаньте с того света вместе с Чеховым и порасспрашивайте своих деток и внуков, как они работали, что перенесли, голод и холод пережили и никогда не плакали принародно.
— Вы как будто одними словами с моей покойницей Юлией Игнатьевной рассуждаете,— сказал Толстопят.— Она не любила Чехова. «Нытик»,— говорила. Где он видел таких женщин?
— А были, были,— вмешалась Калерия Никитична.— У меня в Екатеринодаре была подружка, она сейчас в Ленинграде. Так ее мама... Пойдет в магазин к Мерцалову, наберет продуктов в долг, ее запишут в тетрадочку, она принесет домой, руки опустит: «Ах, в чем смысл? Живешь — не знаешь зачем...»
— Ну она же не рожала по тринадцать детей! — прикрикнул Аким Михайлович.— Как наши матери. Да во дворе две-три коровы, да овцы, свиньи, утки, гуси, куры, да в поле семь десятин у казаков земли, а ее обработай, собери да привези, и она, бедная баба, круглый год не знает покоя, рта раскрыть некогда: «В чем смысл?» Плачут: работать, работать. В Екатеринодаре даже Бурсачка занималась благотворительностью. Жены офицеров-казаков коров доили. Кто этим сестрам мешал работать?
Калерия Никитична не соглашалась:
— И все же и они разные были...
— О том и речь,— согласился Толстопят.— Некоторые заняты были исключительно фасонами шляп и покроями платьев. Зависть к чужим наслаждениям, выездам. Котильоны, мазурки, места в министерских ложах. Даже в Париже гордились: «Мне на золотых блюдах подавали фазанов». Их же предупреждали: «Prenez garde aux consequences» (берегитесь последствий). Не верили. Так же и эти сестры чеховские: что они могли предвидеть?