Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Когда солнце опустилось за двугорбую Лыску, я подошел к дому красавицы. Люба открыла. Вот так она всегда будет открывать всем, подумал я, такая у нее натура — всякому улыбнется.

Через полчаса я ушел ни с чем. Жена старика болела.

Похоже, она болела так с молодости — есть женщины, которые любят жаловаться на здоровье, а мужья у них всегда виноваты. Она страдальчески покривилась на меня.

— Та зачем это ну — ужно? — почти плача обрывала она мужа, когда он пытался ответить на мои вопросы.

— Вспоминать. Кому это ну — ужно? Уже нема никого.

Люба провожала меня, пообещав напоследок утащить

тетрадку из дома. Мы немного постояли на берегу, как раз, может, на той круче, где и была хата Царицыхи. Камни старой пристани белели у воды.

— А кого вы ищете? — спросила Люба.

— Я уже никого не ищу. Все надо искать и беречь вовремя. Вам нравится музей Лермонтова?

— А хату поставили не там.

— Не там, конечно. Хата выдумана.

— Меня весной нарисовал художник. Я посмотрела на себя, а потом в зеркало: я на портрете какая‑то не такая.

— И ундина была не такая. И если через сто лет какой‑нибудь краевед начнет искать вас и установит по фамилии, что на портрете вы, то иной вас уже никто и не представит. И не узнают люди, за какими глазками бегали ваши мальчики, да?

Мы засмеялись.

На другой вечер она с хитрой улыбкой вытянула мне из своей сумки дедушкину тетрадку. Вот, мол, совершила маленькое преступление и не каюсь! Пускай старики считают, что они все схоронили, а мы, как мышки, растащим по зернышку тайну из их мешков. Я взял тетрадку, чтобы лишний раз поглядеть на Любу, когда она придет за ней. Ее ждал высокий мальчик, и она спешила.

В гостинице я занялся изучением «контрабанды».

«Пусть же живущие теперь, если этот рассказ попадет им в руки, сравнят настоящее время с прошедшим, которое я здесь описываю…»

Но полных воспоминаний в тетрадке не было. В мои руки попала тетрадка переписчика. Всего — навсего. Автор же воспоминаний — уроженец Тамани, некто К — в А. А. (1839–1917). Я начал читать. Внезапно нервное чувство поклонника старины проснулось во мне.

Тамань! Пятидесятые годы прошлого века. Торговля красным товаром «нахичеванской работы» в армянских лавках. У греков и турок — табак и фрукты, у русских — колониальный товар. Вот знаменитое озеро, он его называет пресным, «с версту в диаметре». Служило водопоем для лошадей, рогатого скота и овец, и плавало по нему много домашних гусей, уток, нырков и бакланов. (А я уже ходил по наросшему сухому дну.) Сады, сады. По окраинам колодцы с ключевой водой. «Все восточное побережье было усеяно крепостями, большими и малыми». Колесные пароходы «Могучий», «Молодец» и потом винтовые, с двумя трубами, «Эльбрус» и «Казбек», приставали к берегу. На улицах и пустырях блестели турецкие монеты, и в них никто не нуждался. Странно читать о свернувшейся в свиток жизни в том месте, где ты сейчас лежишь и слышишь треск мотоциклов за окном. Но вот, кажется, обещается что‑то и про Лермонтова. «Если от пристани посмотреть вдоль берега влево, то по краю кручи, не отвесной, а имеющей некоторый откос, увидели бы хату с одним окном к морю, фасад же ее с окном выходит во двор… Другая длинная стена, обращенная к зрителю, т. е. к пристани, имела только одно, и то маленькое, окошечко вверху стены. Хата эта поперечными стенами была разделена на три части: меньшая комната была к морю, затем большие сени с очагом и входной наружной дверью и, наконец, большая комната с окнами только во двор и маленьким окном, о котором я уже упоминал. В этой‑то хате и в комнате, обращенной к морю, помещался Лермонтов, когда проезжал через Тамань в Геленджик…»

Та — ак… Подобно саратовскому филологу, я начинал мучиться сладостью ожидания… ожидания мгновения, когда тайна разрушится! Я уже весь был там, в засыпанном песком времени черноморцев, которого, как известно, для души человеческой нет.

«В 1843 году был переведен из какой‑то при Анапской крепости в Тамань мой отец и, по неимению помещения в Фанагорийской крепости, получил в этой же хате казенную квартиру, т. е. большую комнату. Он разделил ее перегородками на три части, и получилось: кабинет, спальня и гостиная, она же столовая. Там мы прожили несколько лет, а затем переселились в собственный дом. Вот почему я знаю и эту хату, и старуху, и даже слепого. Старухе, когда ее видел Лермонтов, было 55–57 лет…»

Я опустил на постель тетрадку и полежал в чудесном раздумье, в какой‑то щемящей близости ко всем, кто жил в этой хате или просто заходил в нее, нимало не подозревая, что когда‑то даже ее призрак станет для людей святыней.

«Старуха эта была, собственно, повивальная бабка и известна была в городе под именем Царыльнычихи, потому что ее покойный муж прозывался Царыльнык. Она принимала, кажется, двоих детей у моей матери, а затем прекратила по старости, уступив свое занятие другой, помоложе, но и потом часто приходила к нам в гости и подолгу с матерью разговаривала. Она рассказывала… о молодой девушке, своей родственнице, которая, несмотря на все ее предостережения, пошла по дурной дороге, чуть было не утопила проезжего офицера, и кончила тем, что бесследно исчезла…»

Я закурил.

«Конечно, если б я тогда имел понятие о том, что такое Лермонтов, или читал его «Тамань» (напечатано в 1840 году), или, наконец, старуха все это рассказала, я обратил бы больше внимания на ее рассказы, но я слышал только мельком, пятое через десятое».

«Если бы…» — вечный припев над утраченным.

«…В том же дворе, в другом доме, расположенном параллельно морскому берегу, проживала сама старуха и с нею молодая женщина с мужем — лодочником и тремя детьми; но старуха называла эту женщину своей дочерью, а мужчину зятем, и о том, что ее дочь убежала с татарином, я никогда не слыхал.

Слепого я тоже знал, т. е. таковой был в Тамани, но, когда я видел его, или, лучше сказать, обратил на него внимание, он был уже взрослым молодым человеком лет двадцати пяти. У него действительно были бельмы на глазах, но, судя по бойкости, с которой он ходил по городу и мимо нашего дома в церковь, можно было думать, что он немножко да видит, хотя, когда нужно было, он вел себя как ничего не видящий. Мальчишки — казачата, встретясь с ним, любили над ним подшутить, ногу подставить, чтоб он споткнулся или упал, но это им редко удавалось, так как слепой, почуяв их, держал наготове свою палку. По временам он проживал у старухи, но не всегда; притом я никогда не видел, чтобы он просил милостыню или ему кто подавал…

Еще одно обстоятельство. Если слепой спустился к морю против дома по тропинке, шедшей по откосу горы, по которой я много раз спускался, и затем повернул вдоль берега направо, а девушка подошла к нему слева, то она, следовательно, спустилась к морю не иначе как Сенявиной балкой (овраг), поблизости с которой на горе расположены были дома, где проживали офицеры пограничной стражи, и устроили свидание с контрабандистами как раз против этих домов…»

Пожалел ли труда переписчик или уже нечего было ему выуживать из воспоминаний К — ва про героев, до которых не было никакого дела господину Печорину, но в тетрадке, на последней ее страничке, шла уже речь о журавле «с прелестной небольшой косичкой». Я с грустью закрыл тетрадку: мне тоже теперь хотелось доискаться с помощью К — ва судьбы лермонтовских героев — как они окончили свое земное существование, кто им наследовал в их роду, где значится их последнее пристанище и т. п. Под пером гения простые люди стали в нашем сознании великими. В этом волшебство литературы.

Я вернул тетрадку Любе. На прощание мы постояли у той самой Сенявиной балки. Люба собиралась уезжать учиться в Керчь. За семь лет я ее ни разу не видел. А что если и ее, мою ундину, сложил я из легких очертаний души многих красавиц (и, может быть, не таманских), как сложил (но гениально) когда‑то Лермонтов Любу другую? Может, вовсе не она проходила по двору с глечиком в руке? Мое воображение перепуталось с жизнью в часы литературного бдения. Зато тетрадку я читал несомненно, и автора воспоминаний о хате Царицыхи, как и старуху с долговязым сыном, я придумать бы не посмел.

39
{"b":"564846","o":1}