Нежелание итти усиливалось еще тем, что в горнице было уютно и тепло. Так приятно, когда из стужи попадешь в теплую комнату, где ты можешь расположиться, как тебе угодно, можешь себя чувствовать, как дома…
Мне не хотелось показывать носа на улицу. Хотелось почитать… помечтать… поспать…
— Я не пойду… — сказал я.
— Нет, это не годится… — заворчал Иван Никифорович. — Как же можно… Он же батюшка, священник… Надо пойти.
— Пойди, пойди, сынко, — уговаривала и Марфа Ивановна.
Я не мог отказать моим друзьям. Делать было нечего. Уже смеркалось, когда я быстрыми шагами шел к попу Василию.
На самом краю села, на холме, стояла белая церковь, окруженная широкой оградой. Подле церкви стоял одиноко небольшой, тщательно выбеленный домик. Тут жил о. Василий.
— А, здравствуй, маленький израильтянин, — с добродушной улыбкой встретил он меня; это был человек огромного роста, с широкой грудью, небольшой темнорусой бородкой и благообразным интеллигентным лицом, похожий на художника, на поэта.
— Здравия желаю, ваше преподобие.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся он грудным баритоном, и поднес мне выхоленную руку к губам, для поцелуя.
— Виноват, ваше преподобие… — извинился я, не целуя его руки… — Я не православный…
— Ха-ха-ха!.. — снова разразился он хохотом. — Я забыл, что ты не целуешь руки… Ну, ладно… Ты только называешь меня «преподобием», а батюшкой не хочешь назвать?
— Нас, кантонистов, учат так называть лицо духовного сана…
— Знаю, знаю, — насмешливо продолжал он, — однако не все меня так называют… Ладно. Присаживайся к столу, выпьем чайку горяченького, согреешься… Однако ты возмужал, давненько мы не виделись с тобой. — Он приветливо смотрел на меня.
Я присел.
— Чего это ты так хохочешь тут? — войдя спросила попадья.
Я встал и поклонился ей.
— Здравствуй, здравствуй, милый, — ласково сказала она.
— Да как же, Наденька, — смеясь говорил поп, — наш маленький израильтянин не хочет называть меня батюшкой, а непременно преподобием, и руки упорно не хочет целовать… ха-ха-ха!
— Ну, что ж, беда не велика, — сказала попадья. — Когда примет православие, тогда будет называть тебя батюшкой.
— Да, да, конечно. Он молодец, наш маленький израильтянин.
Выражение «маленький израильтянин» он произносил чаще, нежели это было нужно; видно было, что оно ему нравилось.
Попадья подала крендельков собственного печения, налила чаю. Мы принялись пить чай.
— Ну, маленький израильтянин, помнишь, на чем мы остановились в прошлый раз?
— Отец, дай же ему чаю напиться, — сказала попадья, — он еще не согрелся.
— Правильно, — согласился поп. — Пей, маленький израильтянин, кушай сладкие крендельки. Попадья их очень вкусно готовит… Ты не стесняйся, будь, как дома… Мы тебе желаем добра. Да…
— По-моему, это не так, — сказал я.
— Я еще до сих пор не знаю, как зовут по имени нашего маленького израильтянина, — сказала попадья.
— Эфраим, — ответил я.
— Эфраим, или Ефрем, — это библейское имя, — сказал поп. — Ефрем был сын Иосифа Прекрасного, родоначальник колена Ефремова… Да… Много великих мужей родил на свет, израильский народ: Исаия, Иеремия, Христос, апостол Павел… И евреи же не поняли своих пророков… не приняли Благодати, извещенной Христом… этим они совершили величайшее грехопадение.
В словах попа я почувствовал неправду и оскорбление, как раньше в речах Никодима. Но: тогда я не смел высказаться. Теперь же я мог.
— По-моему это не так… — сказал я.
— А как же, как по-твоему? — спросил поп, снисходительно усмехаясь…
— По-моему это не так… — повторил я и не знал, что скажу дальше. Возражения теснились в моей голове, а слова не шли на язык… Наконец я сказал:
— По-моему не евреи совершили грех, а христиане…
— Что ты, господь с тобою, — испуганно сказал о. Василий. — Ты ещё ничего не понимаешь…
— Нет, я понимаю… меня учили… вы изучаете новый завет, а я знаю хорошо и ветхий завет… и талмуд знаю..
— Да это не важно.
— Нет, вы не знаете, как я знаю… Если бы вы знали, как я, вы бы не верили в Иисуса Христа;
— Да ну?.. Ха-ха-ха!.. Вот так маленький израильтянин!
— Маленький, а какой прыткий, — заметила попадья убирая со стола посуду.
— Эх ты, заблудшаяся овечка, — снисходительно качал головой мой противник.
— Нет, я не заблуждаюсь… Вы, ваше преподобие, заблуждаетесь: сказано: «не сотвори себе кумира», а почитаете иконы. Это идолопоклонство. Сказано: «люби ближнего, как самого себя», а вы любите только православных…
Улыбающиеся глаза о. Василия как-то особенно заблестели.
— Нет, глупенький, я и тебя люблю.
— Так это, может быть, только вы, а не все другие православные и священники… Потом вы говорите, что Христос воскрес. А я знаю, что никто из смертных воскреснуть не может… Мудрец Соломон сказал, что живому псу лучше, чем мертвому льву, что человек живет только до смерти, а после смерти — хоть бросай его собакам, что только природа живет вечно… Соломон сказал: — «Вот пройдет некоторое время, и меня не станет. Камень, на который я ступаю, останется, а я, мудрый из мудрейших, обращусь во прах».
У меня, как у валаамовой ослицы, отверзлись уста, я забылся, вошел в азарт. Я самоуверенно, как это бывает в наивную юную пору, вообразил, что смогу переубедить попа.
— Ну, ладно, — сказал через некоторое время, зевая, поп, — ложись-ка спать. В другой раз поговорим…
Я лег и вскоре заснул крепким сном.
Глава IX. Дворянин
Встал я рано поутру. В доме священника все еще спали. Наскоро одевшись, я побежал на квартиру. Мне надо было успеть собраться, позавтракать и во-время явиться в школу. Я быстро шел и все-таки сильно озяб, пока добрался до школы.
В классе было всего несколько кантонистов: занятия еще не начались. Одни фехтовали, другие боролись, кто-то, стоя у классной доски, рисовал карикатуру на вахмистра. Чтобы отогреть закоченевшие ноги, я взад и вперед зашагал по классу, то потирая руки, то хлопая себя по бокам.
Рослый шестнадцатилетний парень кантонист, тупица и глупец, тоже ходивший по классу, посматривал на меня, злорадно и глупо улыбаясь. Поравнявшись со мною, он дернул меня за рукав:
— Ага, жид, замерз.
Я не обратил на него внимания. Мы разминулись. Поровнявшись со мною снова, он опять задел меня:
— Ага, жид, замерз. Жид! жид!
Я молчал. Во мне поднималось раздражение. Я готов был его ударить. Но он был дворянин, и поэтому никто, даже начальство, не имел права его бить. Он грубо злоупотреблял своим положением, и все избегали столкновения с ним. Видя, что я не обращаю на него внимания, он стал еще хуже приставать:
— Ага, жид, замерз. Жид! Жид!
— Константинов, чего ты пристал? — сказал я. — Проваливай своей дорогой… тебя не трогают, и ты не приставай…
— Ага, замерз. Жид! Жид! Жид! — и дергал меня то за рукав, то за воротник, то за фалды шинели.
Я от него убегал. Он за мной. От обиды и досады у меня выступили слезы.
— Чего ты пристал к нему? — вступились другие кантонисты.
— Он тебя не трогает…
— Жид! Жид! Жид!.. Свиное ухо. — Константинов дернул меня за ухо.
Я круто повернулся и ударил его по лицу.
— А, жид, ты ударил меня, дворянина!.. — закричал он.
У меня мелькнула мысль, что за один удар мне все равно придется отвечать, так уж лучше хорошенько проучить его, и я ударил его еще и еще раз… Он стал обороняться, но было поздно; я сбил его с ног и, не давая возможности нанести мне удар, продолжал лупить. Кантонисты обступили нас кольцом, и никто за него не заступился. Все были рады… Я колотил его до тех пор, пока мне не стало жарко, я бросил его и сел на свое место.
В это время вошел вахмистр. Мы все знали, что он стоял за дверями и подслушивал. Он всегда это делал.
— Что, это такое? — грозно спросил он, — А?