Послушав некоторое время областного начальника, Евлампий Назарович разочарованно повернулся к столу.
— Я думал, говоруны-то по писанине только у нас в Заозерье. А они и у вас развелись. О, у меня и чай-то простыл. Подгорячи-ка, Дарья. А что насчет его поучений, так они у нас уж в зубах навязли. Дали бы лучше нам толкового председателя.
Однако, когда на экране возникли кадры кинохроники о посевных работах в колхозах и совхозах, Евлампий Назарович со вновь вспыхнувшим интересом повернулся к телевизору. Лицо его озарялось то крайним удивлением, то радостным возбуждением, сопровождаемым громкими восклицаниями.
— Вот, ястри их, есть же добрые-то колхозы! Гляди, как дружно действуют — не чета нашему. А слышь-ка, Герасим, неужели и наш колхоз покажут? — с опаской спросил он.
— Не знаю, тятя. Если снимали, может, и покажут.
Берестянскую артель не показали. Но во многом похожую на нее Евлампий Назарович на экране увидел. Дошлый кинооператор заснял, как в разгар погожего дня тракторист ремонтировал в поле свой трактор, а севачи, подвозчики семян и горючего тут же в березовой роще сладко похрапывали; на крылечке правления бухгалтер дулся с шофером в «подкидного»; усердно трудились на своих огородах колхозники; по проселочной дороге с молочными бидонами и котомками с картошкой колхозницы и колхозники торопливо пробирались на районный базар. Евлампию Назаровичу даже показалось, что один из колхозников с котомкой и пестерями очень смахивает сзади на него самого.
Евлампий Назарович вытер свой лоб, обильно вспотевший, но на этот раз не от Дарьиного чая. С экрана на него глянула горькая беда берестянского колхоза.
Искоса поглядывая на Дарью и сына, он без нужды откашлялся и приглушенно, вяло проговорил:
— А ловко он, ястри его, который сымал-то, засек их.
В душе же его поднимался и настойчиво требовал ответа прямой и тревожный вопрос: «Провожу тут время, а, похоже, жизнь-то меня все крепче припирает? Надо чего-то решать да и...»
Но что мог решить сам Евлампий Назарович? Чем могли помочь ему сидевшие рядом, за столом, самые близкие, самые родные люди — жена и сын? Жизненные пути и интересы каждого из них разминулись на крутых поворотах нашего времени.
В тоскливом смятении Евлампий Назарович поглядывал из-под хмуро насупленных бровей на Дарью и Герасима. Не о чем было их расспрашивать, не к чему больше и рассказывать им о берестянской жизни. Едва ли она их особо интересовала и сколько-нибудь заботила. А о молодой сношке, запершейся в своей спальне, Евлампию Назаровичу и думать не хотелось, до того она ему была чужда и ненавистна. Взгляд его грустно теплел только, когда Егорушка, сидевший на коленях у Дарьи, что-то выкрикивал на своем языке, забавляясь брякотней чайных ложек.
Герасим, принеся из мастерской альбом, молча сидел за столом, вскидывая на отца цепкий взгляд и делая в альбоме портретную зарисовку. Может быть, Герасиму хотелось запечатлеть образ отца в его тяжелом раздумье, таком же тяжелом, в котором находился и он сам. Волнующая вспышка радостного чувства встречи с отцом медленно, но неотвратимо затухала, и Герасим понимал, что ни у него самого, ни у родных ему людей в семье нет ни власти, ни сил приостановить это затухание, что он не может приостановить нарастающую ненависть между отцом и женой.
— Глядите-ка! — прервала раздумья мужа и сына Дарья Архиповна, — сейчас концерт показывать будут.
В заключение концерта «по заявкам колхозников» выступал Уральский народный хор. Слушая песни, Евлампий Назарович с горьким сожалением сказал:
— Вот только видно в городе, да иной раз по радио и услышишь наши деревенские песни. — И повернувшись к Дарье, спросил: — А ты Катеринину-то девку помнишь, Афонаську?
— Это конопатую-то? Помню. Вот же как завлекательно девка пела. Поди уж замуж выскочила?
Евлампий Назарович грустно улыбнулся:
— Кабы замуж, в том беды нету. А то из Берестян выскочила. Приехал какой-то от вас из области представитель по частушкам, а ты помнишь, как она отдирала эти частушки-то? Так он ей голову закружил какими-то посулами и увез к вам в область. Может, она вот в этом хоре сейчас и поет. А у нас, как уехала, и хор в клубе прекратился. Запевать-то стало некому.
И, может быть, растроганный душевными деревенскими песнями, растревоженный своими трудными думами, Евлампий Назарович решительно встал из-за стола и спросил Герасима:
— Ну-ка, посмотри, сколь у тебя время-то?
— Скоро девять, тятя.
— О! Так еще поспею. Сказывали мне на станции — обратно к нам в Заозерье поезд-то в одиннадцать с чем-то идет. Вполне поспею.
— Да что ты, тятя, этак всполошился? — вскочил Герасим.
Поразилась неожиданному решению мужа и Дарья.
— Ой, да что ты это, Евлаша, выдумал? Ну с какой стати, чего тебе вдруг приспичило ехать-то?
— Как это, что приспичило? Посевная! Она ведь не ждет.
— Да какая там в тебе особая нужда? Не на поле ведь работаешь?
— Как это не на поле? Весной завсегда меня на подвозку семян ставят.
— Ну и что из этого, тятя? Обойдутся как-нибудь. Ты и сам не раз говорил, что не ахти уж какой там ваш колхоз.
— Вот это уж ты, Герасим, опять легковесно судишь. Хоть и худой наш колхоз, а сколько-то хлеба он государству все-таки дает? Дает! Это уж у нас, Герася, святой закон. А то что же вы тут жрать-то будете? Нет, сынок, легковесно ты о колхозниках судишь. Так вот, душевно вам благодарствую за богатое угощенье, за дорогие подарки ваши. Пойду складываться. Время-то ведь идет.
— Ой, и не знаю, с чего это ты, Евлаша, заторопился? В кои веки собрался к нам погостить, а вот видишь что... Я и гостинцев-то девкам сгоношить не успела. Ой, да что это такое... прямо неловко мне. Хоть бы еще денек прожил, так я бы чего-нибудь приготовила, — приговаривала Дарья, идя за мужем. — Пойду, хоть чего тебе в дорогу покушать соберу.
Евлампий Назарович прошел с Дарьей в кухню взять свою мешочную котомку, чтобы уложить сыновние подарки, а Герасим постучался к жене в спальню. Когда отец проходил в мастерскую, до него донесся из спальни крупный разговор сына и Алевтины.
Уложив в мешок сапоги и костюм, Евлампий Назарович взял стул, чтобы снять со стены дареную сыном картину, но ее на месте не оказалось. «Наверно, Герасим снял, завернуть», — подумал отец и пошел в прихожую надеть свой пиджак. Вышла из кухни и Дарья с небольшим пакетом в руках.
— Вот тут собрала тебе кое-что пожевать в вагоне.
— А ночью что за еда? Ну, спасибо. Заутро уж покушаю. А где Герасим-то?
— Где? Наверно, опять на промывке мозгов. Герасим! Отцу-то пора уходить!
— Так что же, тятя, все-таки решил ехать?
— Надо, Герася. Вишь ведь какое время-то. Ну, так что же... прощевайте! Будьте здоровы! Всякого вам благополучия! Не обессудьте, ежели чем досадил, али обременил вас, Дарья Архиповна, и тебя, дорогой сынок.
— Да что ты, что ты, Евлаша, — слезливо сморкалась в передник Дарья. — Какое же тут обремененье. Премного тебе благодарны, что попроведал нас.
Евлампий Назарович несмело попросил жену:
— Ежели не спит Егорушка, так вынесла бы...
Внучек не спал, и Дарья вышла с ним из детской.
— Ну, прощевай, Егорушка! — дрогнувшим голосом сказал дед. — Расти тут большой да правильный. Дай хоть рученьку поцелую. Все теперь, кажись. Где там у тебя, Герася, картинка-то? Покину в мешок.
Сын, порывисто повернувшись к стене и уткнувшись головой в сгиб локтя, еле внятно проговорил:
— Я... тятя, потом ее тебе... привезу... потом.
Отец, держась за устье раскрытого мешка, молчаливо поднял на сына тихий взгляд немигающих голубых, глаз, в котором, если б Герасим смотрел на отца, он увидел бы и глубокую боль, и горькую отцовскую обиду.
Евлампий Назарович не стал упрашивать сына. Он только властно и настойчиво проговорил:
— Так иди и сыми мне лапти!
— Тятя! — оторвался от стены Герасим, мучительно глядя на отца. — Не надо этого... не надо, тятя! Я уж тебе говорил — нехорошо это.