Повеселели даже обездоленные ненцы-бедняки, не кочевавшие с родом по Ямалу. Вернулись богатые сородичи, и бедняки подолгу гостились в их чумах, наедались, а изредка и до беспамятства напивались. Получали от богатой родни подарки: то малицу, то кисы, то оленьи шкуры и забывали на время об ожидавшем их ядоме[29].
Играли свадьбы, торжественные и затейливые, с шуточными песнями и играми.
На Севере, за омертвевшим подо льдом Нял-паем[30], за Ямалом горели в небе сполохи. Величественные и прекрасные сиянья освещали тундру и урманы мерцающим тихим светом. Северные сиянья освещали и обширную лесную лужайку, на которой стояла занесенная снегом юрта. Никому она не принадлежала, никто в ней не жил, но не было веселее и оживленнее ни в одном чуме на Ярудее, чем в этой нежилой юрте. Построили ее ханты — пастухи богатых ненецких чумов. Это была плясовая народная юрта.
После обычных дневных зимних работ съезжались сюда молодые и старые хасово, свободные от пастьбы пастухи-ханты. Усаживались на закиданные ветками нары возле стен. Раскуривая трубки или нюхая растертый листовой табак, северяне тихо беседовали о новых нартах, о свадьбах, сыгранных и предстоящих, перекидывались шутками.
Так было и в морозный вечер незадолго до Яле-таралма-иры, — месяца поднятия солнца. Вскоре, как сошелся народ, всегда угрюмый Сезю неожиданно начал скороговоркой веселый хынопс[31].
Ходил жених по чуму, похаживал —
Видит невесту, а не подойти к ней:
Стоит на пути авка
[32], топчется на месте.
Жених зайдет справа — она хвостом вправо,
Зайдет влево — она хвостом влево,
Зайдет сзади — она копытцем его,
Зайдет спереди — она норкой его.
Ходил жених по чуму, похаживал, —
Видит невесту, а не подойти к ней.
Дернул авку за хвост — она рехнула,
Дернул опять — обмочила его.
Заругался жених, плюнул, да из чума,
А невеста кличет его, потешается:
«Ты бы взял ремешок, женишек,
Да огрел бы авку по спине!»
Взял жених ремешок, огрел авку,
Испугалась она, убежала.
Сам к невесте, обхватил ее,
Только видит — не невеста это,
А сидит хохочет столетняя старуха.
Ненцы хохотали над смешной песней, задыхаясь от крепкого табака до удушья, до слез. А в другом углу юрты у жарко топившегося чувала большой сказочник Ямру начинал свои сказки.
— Разозлился однажды На-а-дьявол, что нет у него своей вотчины, своей земли и олешек. Надоело ему пугать ненцев и нигде не жить. Пришел он к великому Нуму и стал просить: «Дай мне, Нумей, вотчину в твоей тундре, хочу добрым ненцем стать, род свой завести на Ямале». Нум насквозь все видит — видит он, что злой На-а на горе ненцам расплодиться хочет. «Не дам», — ответил ему светлый Нум. Сколько ни клянчил На-а — не дал ему Нум ни вотчины, ни клочка земли. «Дай! — закричал обозлившийся На-а, — дай мне хоть кол в землю забить, чтобы было у меня свое место, чтобы я на этом колу хоть посидеть мог». Надоел он Нуму. «Ну, забивай», — ответил он, чтобы отстал от него На-а. Забил На-а кол, залез на него, сидит ухмыляется. Вдруг соскочил, выдернул кол и бежать. А из земляной дыры, где кол был, клубами, как дым, начали вылетать комары, мошкара всякая и большущие оводы. Набросились на Нума и давай жалить и кусать его. Нум схватил из костра головню и заткнул ею дыру в земле, а в костер сырых веток подбросил. От дыма погань разлетелась в стороны. Так злой На-а напустил в тундру злого кусучего гнуса, и одно спасение от него указал нам Великий Нум — дымящиеся костры.
Долго удивлялись слушатели забавной и мудрой сказке и хвалили Ямру.
Но вот раздались волнующие частые удары Ильки Поронгая в бубен, и на утоптанный круг вышли ханты-пастухи. Начался танец. Кружась, притоптывая мягкими кисами и подскакивая, носились плясуны по кругу в ярком отсвете чувала.
— Хо! Хо! — изредка восторгались ненцы.
Но как бы ни был захватывающе весел танец, сколько бы ни было на кругу умелых плясунов, никто не мог забыть, не мог не вспомнить удивительного плясуна Сяско Сэротэтто. Он один из ненцев умел плясать по-хантыйски, и никому из них, бывало, не удавалось переплясать его. Но Сяско не было нынче на плясовом кругу. Не было Сяско и в тундре.
Давно прошло обещанное урядником время, когда должен был вернуться из царева города Сяско Сэротэтто.
Когда перекочевали ненцы с Ямала в леса на Ярудее, заезжали к уряднику в Салехард старшина рода Натю и многие сородичи Сяско. Всем им урядник отвечал одно и то же:
— Идите от меня ко всем чертям! Очень нужен царю ваш вшивый Сяско. Чем я знаю, где он пропал.
Ненцы вскакивали на нарты и озлобленные гнали в тундру, не зная, кому жаловаться на Белого царя, взявшего у них Сяско со всей его семьей и оленями, со всем богатством, с которым они отправили его в царев город.
В разгаре пляски, вспомнив о Сяско, запел Сезю новую грустную песню. Круг плясунов расстроенно остановился. Бубен в руках Ильки Поронгая умолк, а потом зазвучал приглушенно, как далекие грозные раскаты. Раскачиваясь и немигающе смотря на пламя чувала, Сезю пел песню о Сяско:
Прошло над тундрой короткое лето,
Ушло солнце за Каменный Пояс.
Вернулся с Ямала ненецкий народ,
Не вернулся только в тундру
Из царева города Сяско.
Мы пляшем и веселимся —
Любил плясать и Сяско,
Плясал он лучше всех.
Пройдет Большой темный месяц,
Над краем земли
Снова поднимется солнце.
Осветит оно наши чумы,
Но не осветит оно чума Сяско
Сяско пропал в царевом городе,
А урядник смеется над нашим горем.
Мы пойдем добывать зверя,
Сделаем острые стрелы.
Из тугого большого лука
Мы пустим стрелу в Салехард.
Она найдет там злую рысь
И пронзит ее поганое сердце.
Зверь взял у нас Сяско,
Стрела возьмет у зверя жизнь.
Натягивайте, хасово, тугие луки.
Готовьте острые стрелы.
Бубнит тревожно Илька, бьется в дверь буранный ветер. В чувале тлеет алая груда углей. В глубоком раздумье, молча, сидят в плясовой избушке взволнованные песней Сезю сородичи Сяско.
Отец
1
Всю германскую провоевал безропотно и честно Евлампий Берестнев ездовым в полковой батарее. До самых Карпат дошел, а ни в чине, ни в звании не повысился, ни креста, ни медали не заслужил. Одну только награду за ратные труды свои получил памятную, но ту награду не только показать, а и говорить о ней неловко было: разворотил ему немец осколком правую ягодицу.
С той немецкой наградой да с большевистской прокламацией за подкладом папахи и домой прибыл Евлампий, в родные Берестяны.
Большевиком на фронте он не стал, потому как с конями больше, а не с людьми там общался: и дома ему не повезло: отец с матерью для того, будто, и ожидали с распроклятой войны своего дорогого сына, чтобы повидаться с ним только перед смертью. Похоронил их солдат вскорости друг за дружкой. И остался в родительском доме хозяином, с меньшой своей сестренкой Устей.