Развитие державинской темы ласточкиной «домовитости» обнаруживаем у А. Майкова «Ласточки» (1856) и у И. Никитина «Гнездо ласточки» (1856). Первая вещь тоже вошла в школьные хрестоматии («Мой сад с каждым днём увядает») — две ласточки весело хлопотали, строя гнездо, и растили птенцов, А осенью «полетели летуньи», и их гнездо опустело. В конце звучит грустный возглас: «Они уж в иной стороне далеко, / О, если бы крылья и мне!» Никитинское «Гнездо ласточки» мало известно. Половину текста занимает повествование о старом мельнике и его заброшенной мельнице. Под её крышей свила гнёздышко певунья ласточка, которая, как это характерно для Никитина, включена в с оциальную а тмосферу: « Поёт, п ока н е в ыгнали, / Ч ужой-то кров — не свой», терпит нужду и в холодные, тёмные ночи прячет головку под крылышко и спит под стук и гром. Этой ласточке, в отличие от майковских, совсем не весело, и её заботы очеловечены. Как отмечал Некрасов, «с окружающей нас нищетою здесь природа сама заодно».
А вот Фет бросил на ласточек не социальный, а философский взгляд — «Ласточки» (сб. «Вечерние огни», 1885). Вначале автор провозглашает своё знаменитое самоопределение «природы праздный соглядатай», потом наблюдает за летающими над прудом птицами и высказывает опасение, как бы их «молниевидные крыла» не задели водную поверхность. Из возможного соприкосновения ласточек с чуждой стихией рождается невероятная аналогия с поэтическим вдохновением.
Не таково ли вдохновенье
И человеческого Я?
Не так ли я, сосуд скудельный,
Дерзаю на запретный путь
Стихии чуждой, запредельной
Стремясь хоть каплю зачерпнуть?
Способен ли художник силой своей творческой фантазии проникнуть в запредельные сферы? Вопрос остаётся без ответа.
Через несколько лет фетовскую картинку с летающими над водой ласточками (но без философского подтекста) повторит молодой И. Бунин: «Ясным утром на тихом пруду / Резво ласточки реют кругом, / Опускаются к самой воде, / Чуть касаются влаги крылом…» («На пруду», 1893).
В начале ХХ столетия на некоторое время из русской поэзии «ласточки пропали». Старшие символисты вообще мало внимания обращали на птичье царство, а младшие предпочитали вещих и символических птиц. А. Блок как-то разглядел, что перед грозой «быстрый лёт касаток ниже»; А. Белый услышал «тревожный визг» ласточек, тонущих в бледнорозовом эфире; В. Иванов сравнил Эрота с орлом, жаворонком и ласточкой.
Редкие упоминания о ласточках у многих поэтов разных литературных течений выступают то в роли сравнений и метафор, то в качестве эстетического эксперимента: «И ласточки просвищут мимо / Американкою в окне» (М. Кузмин), «И прежние слова уносятся во мгле, / Как чёрных ласточек испуганная стая» (М. Волошин), «Как взглянули звёзды-ласточки», «щебетнули звёзды месяцу» (С. Есенин); «Лепил я твою душеньку, как гнездо касатка, / Слюной крепил мысли, слова слезинками» (Н. Клюев); «Когда у ласточек протяжное перо / Блеснёт, как лужа ливня синего, / И птица льётся лужей ноши, / И лёг на лист летуньи вес…» (В. Хлебников «Слово о Эль»); «Летит зелёная звезда сквозь тишину, / Как ласточка к окну — в счастливый дом» (Г. Иванов); «Ты так играла эту роль. / И, низко рея на руле, / Касаткой об одном крыле…» (Б. Пастернак).
У В. Маяковского ласточки являются образцом для подражания «бескрылой нации» — людям: обрести крылья и взмыть ввысь, создать летательные аппараты, обгоняющие птиц («оставляя и ласточку сзади»). А в поэме «Летающий пролетарий» (1925) медленно ползущие поезда уподобляются ласточке, поставленной на ноги, «чтобы она шла, ступая с ножки на ножку». Если Маяковский сопоставлял с ласточками лётчиков, то Н. Асеев — пловцов: «Рассекая вразлёт эту тишь, / ты ли — ласточкой — сверху летишь?» («Заплыв», 1926).
Совершенно другие ассоциации вызывают ласточки у И. Северянина: быстрая ласточка собирается в тёплые края, и её пугают красные кисти рябин («Трио диссона», 1909); плачет девочка, жалея птичку с «переломленными лапочками» («В парке плакала девочка», 1910); принцесса, «точно ласточка, в окно порхнула» («Поэза трёх принцесс», 1915); ласточка не похожа на синих птиц, за которыми мы «неустанно бежим» всю жизнь, строя воздушные замки («Узор на канве», 1923).
В. Ходасевич, прививший, по его словам, «классическую розу советскому дичку», продолжил фетовскую традицию, философски интерпретируя ласточкины порывы в небо («Ласточки», 1921). Можно ли увидеть ночь сквозь день? Ласточки напрасно рвутся прочь, пытаясь «прободать» прозрачную прочную плёнку, отделяющую день от ночи.
Не выпорхнуть туда, за синеву,
Ни птичьим крылышкам, ни сердцем подневольным.
Пока вся кровь не выступит из пор,
Пока не выплачешь земные очи —
Не станешь духом, жди, смотри в упор,
Как брызжет свет, не застилая ночи.
Но лишь для одного русского поэта образ ласточки стал постоянным, сопровождая его всю жизнь. Это был О. Мандельштам. В его ранних стихах мы видим сначала традиционное сопоставление души с ласточкой, совершающей перед грозою «неописуемый полёт» («Под грозовыми облаками…», 1910), затем «трепещущую ласточку» в символистском духе, которая в тёмном небе, при чёрном ветре чертит круг («Смутно-дышащими листьями…», 1911), и «длительные перелёты» птиц водным путём в Египет — «четыре дня они висели, не зачерпнув воды крылом» («От вторника и до субботы…», 1915).
Необычно выглядят ласточки в мандельштамовском отклике на революцию «Сумерки свободы» (1918). Как отмечает С. Аверинцев, «Ласточка, нежный и хрупкий образ души, свободы, поэзии, здесь является в иной, несвойственной ей, функции» («Судьба и весть Осипа Мандельштама» — Соч. Осипа Мандельштама в двух томах, т. 1, с. 40. — М., 1990).
Мы в легионы боевые
Связали ласточек — и вот
Не видно солнца; вся стихия
Щебечет, движется, живёт;
Сквозь сети — сумерки густые —
Не видно солнца, и земля плывёт.
Возможно, имелись в виду словесные баталии, в которых участвовали «мы», но в них не прояснялось, куда поворачивать руль страныкорабля во времена «летейской стужи». И сам автор не ведал, «чего в стихах больше — надежды или безнадежности».
Позднее в «Летейских стихах» (1920) Мандельштам создаёт собственный миф о ласточке, опираясь на своё увлечение античностью, на «домашний эллинизм». В первом стихотворении «Когда Психеяжизнь спускается к теням…» Психея попадает в подземное царство богини Персефоны, там её встречает толпа теней и слепая ласточка «с стигийской нежностью и веткою зелёной» как воплощение любви и надежды. В римской мифологии ласточка — это птица, посвящённая Венере, а также аллегория весны (Керлот Х.Э. Словарь символов. М., 1994. С. 285). Мандельштам отправляет её в мир мёртвых, на берег Стикса — она жива и нежна, но слепа. Далее следует продолжение темы в «Ласточке», где образ слепой ласточки связан не с Психеей, олицетворением жизни и души-беженки, а с поэзией — поэтическим словом и мыслью: «Я слово позабыл, что я сказать хотел, / Слепая ласточка в чертог теней вернётся / На крыльях срезанных с прозрачными играть», «И мысль бесплотная в чертог теней вернётся», «Всё не о том прозрачная твердит, / Всё ласточка, подружка, Антигона…». Но слепая ласточка вдруг оборачивается мёртвой.
Ещё раз мотив живой-мёртвой ласточки возникнет в стихотворении «Чуть мерцает призрачная сцена…» (1920), отразившее впечатления от оперы Глюка «Орфей и Эвридика» и ощущение, что весна бессмертна, что вечно звучит ария «Ты вернёшься на зелёные луга». И, может быть, растает снег и оживёт ласточка: «И живая ласточка упала / На горячие снега». В этих пронзительных словах (сплошные ударные «а») переданы и боль, и радость, «хрупкое веселье русской культуры посреди гибельной стужи русской жизни» (С. Аверинцев). Так отдалённо, чуть слышно аукнулась у Мандельштама державинская аналогия — ласточка и мысли о смерти и бессмертии.