Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она с изумлением подняла на Петра Андреевича свои яркие зелёные глаза, и он увидел в них такое волнение, такую нежность и затаённый страх, что сам невольно поразился тому впечатлению, которое произвёл на неё подарок.

   — Неужели? — только и пробормотала Мария.

   — Да-да, он сам и велел тебе отдать, да и слова соответствующие сказать, что, дескать, не забыл Дилорам, что помнит о девчонке, однажды одержавшей над ним викторию...

С каким же страхом и изумлением оглаживала Мария все эти удивительные фигуры — они так тщательно были огранены, так старательно выпилены и отшлифованы, что она не могла прийти в себя от радости и внезапно вспыхнувшей любви.

   — Он помнит? — невольно навернулись на язык слова.

   — Наш государь ничего не забывает, — важно ответил Толстой и внимательно вгляделся в Марию.

Отсвет радости и влюблённости словно подсветил её всю изнутри — засияли её огромные зелёные глаза, вскинулись полукружия тёмных бровей, и румянец окрасил её обычно бледные смуглые щёки. Она была так хороша в это мгновение, что Толстой пожалел о том, что царь не видит её именно сейчас — уж он бы разобрал, где просто радость и благодарность, а где ещё и смутные воспоминания о былой детской любви.

А Сам князь разглядывал кальян, привезённый из Стамбула бывшим узником Семибашенного замка, — изящный мундштук, длинную серебряную трубку и прекрасный серебряный сосуд, через который проходит табачный дым.

Давно не было у него такого кальяна, и Кантемир с грустью и меланхоличным выражением лица вспоминал времена жизни в Стамбуле, мягкие низкие диваны своего дома-дворца, построенного по его указаниям в Константинополе, широкие окна, в которые вливалось так много света и воздуха, ковры, устилавшие пол, низкие навесы над окнами и тёмные резные шкафы, где умещалось всё их имущество.

Но ещё больше тосковал он по удивительным цветникам и вспоминал историю, связанную с цветами и Толстым, и вдруг все воспоминания заслонило лицо его милой Кассандры.

   — А Кассандры больше нет, — пробормотал он.

   — Удивительная была красавица, — в тон ему откликнулся Толстой, — жаль, что так быстро покинула этот свет, не увидела своих детей в возрасте...

Оба они поникли головами: Толстой вспомнил свою жену, тоже рано скончавшуюся и почти забытую им, а Кантемир погрузился в воспоминания о Кассандре, столько лет дарившей его теплом, заботой и любовью.

Они сидели под тенистой ажурной сетью зелёного тумана, попивали крепчайший кофе, страсть к которому не покинула Кантемира и здесь, в холодной России, покуривали кальян и беседовали о прошлом.

   — Расскажите, как провели вы все эти годы в Стамбуле, — внезапно разорвала тончайшую сеть их воспоминаний Мария.

Толстой словно проснулся, оторвался от своих мыслей и взглянул на Марию.

Всё-таки он должен был рассказать о том проклятии, которое перед смертью, перед тем, как ему отрубили голову, наложил на эту семью Балтаджи Мехмед-паша, великий визирь турецкого султана.

Но как об этом рассказать, чтобы не запугать их, чтобы не окутала их таинственная и страшная пелена этого проклятия?

   — Не верю я, — вдруг непоследовательно произнесла Мария, — что эти тончайшие фигуры выпилил сам государь.

При этом лицо её залилось такой краской, что Толстой опять изумлённо покосился на девушку.

   — Наш государь — работник на троне, — важно произнёс он и, сам смутившись такой своей важностью, просто продолжил: — Государь бывал во многих краях, не сидел сиднем на престоле, обучился всему, чему только возможно, ремёслам многим, и научил своих подданных...

   — Нигде, наверное, нет и не было такого государя, — прошептала Мария.

   — Да уж это вам не французский король, который только и знает, что упражняться в танцах и изящных комплиментах, и не турецкий султан, который находит неизъяснимое наслаждение в том, чтобы отрубать головы своим подданным направо и налево, — опять с важностью проговорил Толстой. — Да вот, уж перед самым заключением Адрианопольского мира призвали нас во дворец султана, нас — это пленников, сына фельдмаршала Шереметева, меня, как посла, и вице-канцлера Шафирова, — мы уж в плену томились почти три года...

Мария и Дмитрий Константинович во все глаза глядели на Толстого.

А тот замолчал, подыскивая слова, чтобы описать невообразимую обстановку во время казни Балтаджи...

Рассказать ли им, как важно и торжественно сидел у стены, скрестив ноги, султан в неизменном своём тюрбане с павлиньим пером, пристёгнутым золотым аграфом с огромным алмазом, как не двигались на своих подушках его вельможи и приближённые, которым разрешалось сидеть в присутствии султана, как застыли слуги, чернокожие и желтолицые, вытянувшись и неотрывно глядя на него, как поднял свою страшную секиру палач в чёрном балахоне и с чёрной маской на лице и тоже застыл...

Прямо посреди громадной залы, устланной дорогими персидскими коврами, стояла плаха — большая колода, отполированная, окружённая пространством мраморного пола, лишь дальше окаймлённого зелёным персидским ковром...

Как рассказать о них, русских, стоящих почти у самой плахи, о тех чувствах, что волновали их, знающих, что в любой момент, по мановению пальца султана, могут и их головы положить на эту отполированную плаху?

   — Странно, что султан позволил Балтаджи Мехмед-паше перед смертью сказать несколько слов, — задумчиво проговорил Толстой, — никогда, сколько я знаю, никому этого не позволялось... Но показалось султану или донесли ему, что подкуплен был Балтаджи русскими, потому и водили его по Стамбулу закованным в цепи и, словно собаку, тащили за цепь на шее...

Он опять запнулся, не зная, как облечь в слова проклятие Балтаджи.

   — Только уж сказал он последние слова перед султаном и обвинил молдавского господаря в измене, сказал, что лишь он своей изменой султану избавил русских от позора поражения...

Толстой ещё что-то прибавлял к словам Балтаджи и всё никак не мог добраться до главного...

Мария и Кантемир впились глазами в лицо старика, всё подбирающего слова для передачи своих впечатлений.

   — И проклял Балтаджи молдавского господаря за его измену османам, — продолжал Толстой.

   — Сколько было их, этих проклятий от турок, — усмехнулся Кантемир, — я не изменил своему народу, вместе с ним боролся я за освобождение от позорного турецкого рабства...

   — Зачем ты оправдываешься, отец, — тихо сказала Мария, — разве они могут понять твою боль и твои страдания за весь молдавский народ?

   — Балтаджи проклинал молдавского господаря, грозил, что род его за такую измену пресечётся и не останется на земле ни одного из его потомков... Но деяния его навсегда останутся в памяти людей, — наконец закончил Толстой самую трудную часть своей речи и облегчённо вздохнул.

Как мог, смягчил он проклятие визиря, как можно мягче передал его слова.

Но всё равно суть проклятия дошла до слушателей.

Кантемир же только усмехнулся: он знал цену этим проклятиям, не верил в них по своей образованности и несуеверности, лишь Мария изменилась вдруг в лице, словно острая боль пронзила её сердце.

Но она сдержалась, ничего не сказала.

   — Потом подошёл палач к Балтаджи, и визирь покорно положил свою голову на плаху. Взмахнул своим громадным топором палач, и отскочила голова великого визиря, но не туда, куда обычно падали головы казнённых, а на самый мягкий ворс большого персидского ковра — слишком уж силён был удар топора. И красная борода визиря окрасилась кровью, и лужа крови растекалась и растекалась под этой бородой, и казалось, что красная эта борода растёт и растёт и хочет дотянуться до самого султанского ложа...

Толстой опять передохнул, и слушатели его, потрясённые описанной Петром Андреевичем картиной, безмолвствовали.

   — Нас живо увели, — уже свободнее произнёс Толстой, — но позже кое-кто нам рассказал, что султан тоже срочно ушёл к себе, не желая видеть эту растущую красную бороду — то ли знак в этом увидел, то ли пожалел, что казнил умного и хорошего человека, заботящегося об интересах Османской империи...

60
{"b":"563990","o":1}