— Когда вы приехали? Милости прошу остановиться у меня.
— Я уж два дня, как в Херсоне. Живу у Мордвинова, — сухо отвечал Войнович.
— Как? И не зайти ко мне?
— Увы, был недосуг, — ответил Марк Иванович и поспешил в обеденную залу.
Это означало одно: Мордвинов успел нашептать графу о близости Рибаса к Потемкину, а князь не жаловал обоих контр-адмиралов. Грустно было терять старого приятеля, с которым столько связано в прошлом. Но, может быть, все это связано лишь с неудачей на море? Бригадир надеялся на возобновление дружбы.
Петербургский курьер вручил ему письмо от жены. Оно, как всегда, начиналось сведениями о благодетеле Иване Ивановиче, который не получил удовлетворения от того, что здание Академии Художеств, наконец, отстроено. Настя не преминула осудить неведомый Рибасу портик и высказалась о неуместности скульптур Геркулеса и Флоры. В Петербурге говорили о смерти жены неаполитанского посланника Антонио Мареска герцога Серракаприолы, но сплетен не было: все сошлись на том, что ее убил не муж, а климат. Герцог, по мнению Насти, обладал двумя недостатками: молодостью и неотразимым обаянием, и его роман с Анной Вяземской, дочерью генерал-прокурора, ни для кого не составлял секрета. Рибас без внимания отнесся к сообщениям жены, к тому, что к Бецкому приезжал представиться некий голландец Франц де Волан, потому что дальше Настя писала об Алексее Бобринском.
Она осторожно называла его «небезызвестный вам «Б» и выражала удивление, что за пьянство и беспримерный разврат за границей он получил очередной чин капитана гвардии. Мать получила и оплатила все его долговые расписки. Предложила сыну сесть в Англии на русский корабль и участвовать в военных действиях в Средиземноморье. Но этот негодяй «Б» явился в Лондон окончательно помешанным, наделал долгов, говорил с секретарем Воронцова настолько несвязно, что его пьяное безумие стало известно матери. Она посчитала все его расходы и вышло более ста тысяч в год. Ее терпение кончилось. К тому же неустанный корреспондент Мельхиор Гримм сообщил, что капитан Бобринский, вернувшись в Париж, возжелал возглавить полк и отправиться с ним брать крепость Очаков. Это было кстати. Мать обещала Алексею любой полк, и он воинственно устремился к российской границе, на которой его схватили, отправили в Ревель, где он жил под присмотром без горячительных напитков, карт и женщин.
Узнав об этом, бригадир вздохнул с облегчением: может быть, и необъявленная опала, которой его подвергала императрица вот уже четвертый год, кончится? Дочитывая письмо в канцелярии Попова, Рибас вдруг увидел под окном коляску, из которой вышел брат Эммануил. Судя по тому, что поклажи в коляске было много, брат приехал надолго. Бригадир вышел на крыльцо и они обнялись.
— Приехал проситься под Очаков, — сказал Эммануил. — Надеюсь на помощь вашего превосходительства.
— А что же в Крыму? — спросил его превосходительство. Брат махнул рукой:
— Каховский меня отпустил. Потемкин в Херсоне? Мне самому к нему идти, или ты сначала проведешь рекогносцировку?
— Сначала все хорошенько обдумаем.
Памятуя об истории с певицей Давиа, бригадир не поселил брата у себя, а нашел ему комнату в военном форштадте. Затем при удобном случае доложил о брате Потемкину, и тот распорядился: быть секунд-майору при его штабе. Однако Эммануил надеялся, что со временем ему дадут батальон.
Зима прошла спокойно, поездки по Украине с поручениями светлейшего стали для дежурного бригадира обыкновением, но теперь, возвращаясь в Херсон, он всякий раз ощущал душевный подъем и спрашивал себя: «Может быть это и есть счастье?» Не единственное, но счастье, потому что и первые годы жизни с прелестной Анастази были счастьем не меньшим. Но скоро окрыленные радостью возвращения в Херсон кончились: заболел сын. Об этом сообщила из Новоселицы жена капельмейстера, и Айя спешно стала собираться. Он проводил ее до схваченной льдом переправы через Ингулец. Айя не спрашивала: когда он приедет повидать сына, хочет ли он этого, приедет ли вообще, а, может быть, ей с сыном приехать в Херсон? Это казалось странным. «Она что-то решила или что-то предчувствует», — подумал Рибас и стал уверять: как только представится возможность, бросит все дела и приедет в Новоселицу.
После ее отъезда, бригадир стал печален, философствовал, и все это отозвалось в его письмах к генерал-аншефу Суворову, который зимовал в Кинбурне. Рибас писал ему о том, что теперь, подобно древнегреческому Пиррону, воздерживается от суждений об истинном и ложном, рассуждал о вечности, сравнивал кинбурнские письма генерал-аншефа с откровениями апостола Иоанна на острове Патмос, вспоминал героев «Иллиады» царя Нестора и Одиссея-Улисса и о том, как Юпитер хладнокровно созерцал Троянскую войну.
Кинбурнский адресат писал в ответ: «Вы меня чаруете, шевалье: Ваше письмо от 2 марта мне мило. Пирронизм не по мне, уж коли выбирать заблуждение, выберу стоицизм… Если Вы вкусите сладость чистого благочестия, Вы не променяете мой Патмос и на трон… Поровну мудрости и осторожности ни у кого нет: Нестор мудр, Улисс — осторожен; подчиненный, даже патриот, всегда найдет, в чем упрекнуть и мудрого и осторожного… Старуха бормочет, ребенок лепечет, петух поет — зачастую без смысла и причины. На другой день после равноденствия я почувствовал себя крепче и осуждал свои недостатки, будто сторонний. Что ж осторожность! За нею хитрость и коварство, и всяческие уловки на лад идут. Рассудок мой о сем знает, мысль же сего бежит, душою клонюсь я к Нестору. Коли постигнешь незыблемое равновесие Юпитера, надобно иногда уповать на судьбу, презрев свободу воли. Мудростью побеждайте гордыню и скупость. Вы навсегда пребудете прекрасным трубадуром, любимцем граций…»
Екатеринославская армия Потемкина числом до ста тысяч медленно, но верно оставляла винтер квартиры и выходила на бугские позиции, сосредотачиваясь в районе Ольвиополя для перехода Буга и осады Очакова. Стодвадцатитысячная армия Иосифа II стояла в кордонной системе, изобретенной генералом Ласси и растянула свой фронт от Хотина до Адриатики. Турецкий визирь это отлично видел и направил свои войска числом сто восемьдесят тысяч к Софии, чтобы разделаться с армией австрийцев по частям. Войсковые офицеры заглазно корили Потемкина за то, что Очакову он придает слишком большое значение.
В очередной поездке дежурный бригадир Рибас встретил на степной дороге коляску генерала Долгорукова.
— Все дороги ведут в Рим, — сказал Юрий Владимирович, — и на них даже изредка встречаешь итальянцев!
— Которые говорят по-русски, — в тон ответил Рибас.
— Скажите, отчего мой корпус не может сделать без команды светлейшего и шагу? — спросил генерал. — Мне указывают делать такие малые переходы, что они похожи на пытку степью. Все чересчур медленно, не смотря на то, что я презентовал князю смирную, но быструю лошадь.
— Верно, у этой лошади успел испортиться норов, — сказал бригадир.
— Ручаюсь вам, ее опоили англичане при штабе князя! — Отвечал Долгоруков.
И все-таки, за зиму для Молоха войны было сделано изрядно. Взяли пятьдесят тысяч рекрут в пехоту и восемь тысяч на флот. Служба в армии теперь поощрялась денежными наградами, а коннику за три года службы сверх срока давали серебряную медаль, за шесть лет — золотую. Все городские мещане были обращены в военное состояние по образцу казачьего войска, но с наименованием казаков пеших. Мещане выбирали себе атаманов. Вооружались пиками и широкими ножами. Им по-казачьи стригли волосы, обучали строиться в лаву, по кучкам и в рассыпку. Они осваивали массовую атаку в ножи, наподобие турецкого юриша — удара янычар с ятаганами. Потемкин разъезжал из полка в полк, входил во все мелочи и даже составлял депеши о том, как лечить нижние чины от поноса.
Многократно Потемкин направлял Рибаса в казачьи войска. Бригадир проверял губернии, обязанные выставлять по одному казачьему полку; бывал в ямских селах и раскольничьих поселениях, снаряжавших конников. Нередко Рибас встречал и проверял экипировку бывших запорожцев. Около восьмидесяти тысяч их жило в устье Дуная. Они люто ненавидели петербургские власти за разорение Сечи. Но Потемкин предложил им такие выгоды, что многие бежали с Дуная в Новороссию и под Херсоном в Алешках основали кош, собравший до двадцати тысяч казаков под началом бывшего есаула войска запорожского, а теперь секунд-майора Сидора Белого. Этих казаков стали звать Верными. Потемкин слал им знамена, которые Суворов и Белый освещали в церкви Великомученницы Екатерины.