Сабина. Но ведь он и в самом деле старается идти вперед, чтобы в беседах с больными мы не ограничивались констатацией: «Вот почему вы такие, как есть»; он хочет, чтобы у нас появилась возможность объявить: «Мы способны показать вам, какими вы могли бы стать».
Фрейд. Попросту говоря, чтобы каждый из нас изображал из себя Господа Бога. Нет у нас такого права. Мир таков, каков есть; кто поймет и примет эту истину, тот проложит себе путь к психическому здоровью. Какой от нас будет толк, если мы ограничимся заменой одного заблуждения другим?
Сабина. Пожалуй, я с вами соглашусь.
Фрейд. Вот видите, не зря же я про себя отмечал, что в принципиальных разногласиях между мною и доктором Юнгом вы неизменно принимаете мою сторону.
Сабина. Но вы сказали, что между вами нет разногласий.
Фрейд улыбается, признавая, что его поймали на слове. Потом хмурит лоб.
Фрейд. Вы все еще любите его?
Сабина. Люблю, но защищаю его по другой причине. Просто мне кажется, что ваше с ним нежелание найти общий язык отбросит назад развитие психоанализа, и возможно, на неопределенный срок.
Фрейд. Если вы его по-прежнему любите, значит, до вас еще не дошло, что он заслуживает только ненависти. По моему убеждению, он походя разрушит все наши достижения двух последних десятилетий и не предложит взамен ничего стоящего. Но раз уж вы его так любите, лучше я придержу язык.
Сабина. Неужели нет способа предотвратить этот распад?
Фрейд. Мы с ним, разумеется, будем поддерживать корректные академические отношения. В ноябре нам предстоит встреча в Мюнхене, на заседании редколлегии, где я проявлю максимальную вежливость и посмотрю, нельзя ли раздуть потухшие угли. Но, если честно, он для меня перестал существовать после истории с вами, после того как скатился до лжи и бессердечности. Мне было за вас невыразимо больно.
Сабина. Не сомневаюсь, что он меня тоже любил.
Фрейд. Тем более мог бы вести себя прилично, вы не находите? Боюсь, ваша идея насчет мистического союза с белокурым Зигфридом была обречена с самого начала. Не доверяйте арийцам. Мы с вами иудеи, милейшая барышня Шпильрейн, иудеями и останемся.
(Изумленная таким внезапным накалом страсти, она не сводит с него взгляда. Почувствовав ее удивление, он в очередной раз затягивается сигарой и меняет тон.)
Теперь к делу. Я пригласил вас сюда, чтобы спросить: вы позволите направить к вам парочку моих пациентов?
На лице Сабины отражается неподдельный восторг.
СЦЕНА 11
Конференц-зал в мюнхенском «Парк-отеле»; ноябрь 1912 года. Только что окончилось заседание редколлегии: на зеленом сукне белеют листки бумаги, поблескивают полупустые графины и стаканы для воды. <b>Юнг</b> стоит у стола, собирая свои письменные принадлежности; между тем во главе стола, на председательском месте, все еще восседает <b>Фрейд</b>. Нетрудно заметить, что Юнг умышленно медлит, надеясь на беседу, но ждет, чтобы Фрейд заговорил первым; так в конце концов и происходит.
Фрейд. Что ж, заседание, на мой взгляд, прошло вполне успешно, вы согласны? По-моему, у нас появились неплохие шансы нанести сокрушительный удар нашим противникам.
Юнг не сразу находится с ответом.
Юнг. Меня заинтересовал ваш тезис о монотеизме — о том, что исторически монотеизм развился из некоего отцеубийственного импульса.
Фрейд. Похоже, так оно и есть: египетский царь Эхнатон, насколько мы знаем, первым высказал дерзновенную мысль о единственном боге, и тот же самый Эхнатон приказал любым способом удалить имя своего отца со всех архитектурных памятников.
Юнг. Да, увлекательная история, хотя и не совсем правдивая.
Фрейд, разбиравший свои бумаги, отрывается от дела и со зловещим блеском в глазах смотрит на Юнга.
Фрейд. Не совсем правдивая?
Юнг. Мягко говоря.
Фрейд. Хотите сказать, это, по всей вероятности, миф?
Юнг. Нет, я хочу сказать, что у Эхнатона, которого мне привычнее называть Аменхотепом Четвертым, было две совершенно очевидных причины убрать имя своего отца (вернее, часть его имени) из всех людных мест. Во-первых, по традиции так поступал каждый вновь коронованный царь, чтобы имя его отца не мозолило глаза народу.
Фрейд. Вы, похоже, и сами руководствовались этим соображением, когда из своей статьи для «Ежегодника» исключили всякое упоминание моего имени?
Теперь атмосфера наэлектризована до предела. Юнг медлит с ответом, пытаясь сдержать нарастающее раздражение.
Юнг. Нет, это далеко не одно и то же. Если я не упомянул ваше имя, то лишь потому, что оно пользуется широчайшей известностью и не нуждается в повторении.
Фрейд. Ясно. Продолжайте, пожалуйста.
Юнг. А во-вторых, Аменхотеп уничтожал только первую половину отцовского имени, совпадающую, кстати, с первой половиной его собственного — «Аменхотеп», — поскольку это же самое имя носил Амон, один из богов, которого новый царь вознамерился низвергнуть.
Фрейд. Неужели все так примитивно?
Юнг. Мне это объяснение не кажется примитивным.
Фрейд. Значит, вы полагаете, что этот ваш фараон, как там его, не питал ни малейшей враждебности к своему отцу?
Юнг. Доказательств у меня, естественно, нет. Но Аменхотеп, видимо, счел, что имя его отца в любом случае уже покрыто славой, а теперь хорошо бы увековечить и себя самого.
Здесь Фрейд, который на протяжении этой перепалки все более бледнел и съеживался, опять теряет сознание; на сей раз он скользит вперед, рикошетом отскакивает от стола и бесформенной массой валится на пол. Юнг бросается вперед, ставит его в вертикальное положение, на руках несет через весь конференц-зал и бережно опускает на диван. Пока Юнг его укладывает, Фрейд приходит в себя: он смотрит снизу вверх на Юнга с нескрываемым чувством страха и собственной уязвимости. Поудобнее уложив Фрейда, Юнг приносит ему стакан воды.
Фрейд. Как, должно быть, сладостно умирать.
(Делает маленький глоток воды, потом садится и возвращает стакан Юнгу. Лицо Фрейда принимает жесткое выражение.)
Спасибо.
Юнг. Похоже, у вас это случается регулярно.
Фрейд. Вне сомнения, здесь просматриваются какие-то неконтролируемые признаки невроза; на досуге займусь этим вплотную.
Юнг. А вы, случайно, не?..
Фрейд. Нет-нет. Все сухо.
Юнг. Могу только порадоваться, что хотя бы в этом отношении наш краткий сеанс психоанализа оказался для вас продуктивным.
Фрейд. Не думаю, что в этом есть ваша заслуга.
В его тоне сквозит ледяная безапелляционность; от этого Юнг на мгновение умолкает. Когда к нему возвращается дар речи, его слова звучат столь же холодно.
Юнг. Вы никогда в жизни не признавали чужие заслуги, верно?
Фрейд. Не понимаю, к чему вы клоните.
Юнг. Я разгадал вашу игру. Со своими единомышленниками вы обращаетесь как с пациентами: когда необходимо кого-то похвалить, вы преподносите похвалу под видом легкого осуждения, но уж когда есть возможность упрекнуть, ваши упреки выливаются в самое разрушительное презрение. Вы всегда недооценивали мою работу, смотрели на меня свысока. Вещали с амвона, держа всех остальных за неразумных детей, чтобы не оставить им ничего другого, кроме как пресмыкаться перед вами или примитивно насаждать вашу линию, пока вы будете с непогрешимым отеческим видом восседать на вершине. Вы кичитесь широтой своих взглядов, а сами готовы низвергнуть в преисподнюю любого, кто выскажет хотя бы робкое несогласие. Потому-то никто и не смеет дернуть вас за бороду и сказать: «На себя погляди, а потом уж решай, кто из нас невротик!»