Плаггенмейер посмотрел на него, как на человека, интересующегося, как пройти ко всемирно известной ратуше Брамме, на одном из африканских наречий.
Иммо Кишник, эта погань.
— От таких, как ты, только помощи и жди! — проговорил Плаггенмейер с издевкой.
Школьниками они вместе выступали за сборную Брамме по легкой атлетике, в барьерном беге и прыжках в высоту. Он всегда оставлял Иммо далеко позади, и тот однажды решил отомстить ему. Когда ребята собрались после тренировки в душевой, он начал:
— Что такое парадокс, знаете?
— Нет!
— Ну так вот: если лошадь начнет класть свои яблоки впереди, а не позади себя, это и будет парадокс. Дерьмо тоже должно знать свое место.
Может быть, Иммо тоже вспомнил об этом случае. Как бы там ни было, он умолк.
За ним к Плаггенмейеру обратилась толстушка Дёрте:
— Я предлагаю заявить о нашей солидарности с Гербертом Плаггенмейером.
Это было в духе «юзосов», но прозвучало как-то неестественно, высокопарно.
— Невеста Берти убита. Вне всякого сомнения— представителем правящего класса, который подло пытается избежать ответственности. Классовая полиция Брамме пытается взять его под свою защиту. Как и классовая юстиция. Схватить за воротник одного из богачей противоречит их интересам. Мы, 13-й «А» класс гимназии имени Альберта Швейцера, требуем: «Справедливости для Герберта Плаггенмейера!» Мы объявляем ученическую забастовку. И будем бастовать до тех пор, пока полиция не отыщет виновного.
Ропот признания, крики:
— Давай напиши это! Мы все подпишемся и пойдем по домам.
Дёрте вырвала листок из блокнота, принялась формулировать свои мысли.
— Выбрось свою бумажку, — сказал Плаггенмейер. — На нее ничего не купишь.
Он им не поверил. От Коринны, и особенно от Гун-хильд, он знал довольно точно, кто в Брамме всерьез интересуется политикой и к чьему мнению стоит прислушаться.
Об этой Дёрте, об этой пампушке на ножках, никто никогда и словом не обмолвился. Значит, она просто-напросто комедию ломает.
— Если хочешь протестовать, взорви банк или здание полицейского управления. Или контору Бута, а наш класс тут при чем? — крикнул кто-то.
— Эти молодые люди действительно неповинны в том, что случилось, — сказал доктор Ентчурек.
Плаггенмейер прищурился:
— А кто же меня пригнал сюда: ваши родители, ваши отцы, вот кто! «Берти Плаггенмейер, дерьмо коричневое, убирайся из Брамме! Куда угодно, хоть в тюрьму, хоть в преисподню! Тебе здесь не место!» Вот как все было. Никто не пожелал взять меня из детдома, не нашлось ни одного мастера, научившего бы меня чему-то путному, ни один учитель не соглашался посидеть со мной после уроков. Разве не так?
— Этому он научился у вас, — сказал доктор Ентчурек, обращаясь к Гунхильд.
На него зашикали — пусть замолчит.
— До отцов мне рукой не достать. Подожгу их фабрику, попаду в тюрьму, из которой не выберусь, пока все до последнего гроша не отработаю. Разобью их машину, все оплатит страховая компания. Против них я бессилен, они будут бить меня, пока не затопчут до смерти. А вот если взяться как следует за их детишек, тут они запрыгают.
Доктор Ентчурек так и взвился:
— Поздравляю, Гунхильд! Семена, которые вы и ваши товарищи посеяли, дали всходы! Я только одно скажу: анархия!
Гунхильд поднялась, пригладила волосы:
— Я на твоей стороне, Берти, ты знаешь, но сейчас ты в тупике. Этого Коринна никогда не хотела, никогда!
Плаггенмейер сглотнул слюну. Конечно… Но разве можно сейчас дать задний ход? Задний ход — это пять лет Фульзбюттеля, не меньше. Просидеть там долгих пять лет, зная, что ты не отомстил. Ни за что! Лучше уж нажать на кнопку и взлететь на воздух вместе с остальными… Или есть какой-то третий путь? Стоять на своем до конца и заставить убийцу Коринны явиться в полицию с признанием? В этом случае он опять-таки попадет в Фульзбюттель, зато в одной из соседних камер будет мучиться и подыхать от тоски ее убийца, который привык к роскошным виллам, к полному комфорту, — ему нипочем десять лет в камере не выдержать: отдаст концы или рехнется. А он свое отсидит, вытерпит, ему это теперь не в новинку. И вообще — какая такая разница между плохим домом призрения и обыкновенной тюрьмой? Ему-то в тюрьме даже лучше будет.
Опять появилась ясность.
— В нашей полиции достаточно квалифицированных специалистов, чтобы обнаружить виновного, — услышал он голос доктора Ентчурека. — Вы только наберитесь терпения.
Молчание.
Никому не приходили в голову новые, более убедительные аргументы.
Итак, ждать. Надеяться на успех уголовной полиции. На находчивость и умелые действия спецгруппы. На чудо.
А за окнами класса, на почтительном расстоянии от здания и под прикрытием мешков с песком, — сотни официальных лиц и просто зевак. Жужжат и стрекочут кинокамеры. Какой спектакль!
— Только сама жизнь способна написать криминальные романы, от которых у наших с вами современников мороз по коже пройдет, — проговорил Корцелиус, подозревавший меня в том, что иногда я перерабатываю пережитые мною события в криминальные романы и выпускаю их под псевдонимом — КИ.
— Выходит, мы, журналисты, шакалы и паразиты, которые потрошат все живое и существуют за счет горя и страдания других? — сказал я.
— Мы только демонстрируем миру, как он выглядит, чтобы его исправить, — ответил Корцелиус с са-моиронией, которая мне так нравилась в нем.
Я видел через окно, как Плаггенмейер опять начал говорить о чем-то с Гунхильд, видел, как лучи солнца освещают его светло-коричневое лицо, казавшееся сейчас упрямым и беспомощным одновременно. Но вот на нем появилось выражение спокойной уверенности и превосходства.
Когда я около десяти утра попытался мысленно представить себе, что в эти минуты должен чувствовать и переживать Плаггенмейер, о чем он думает и чего добивается в эти мгновения, когда прошлое и будущее были для него куда большей реальностью, чем настоящее, когда он целиком находился во власти дня прошедшего и дня будущего, я опирался не столько на зыбкие факты и высказывания о нем, сколько на собственное воображение и анализ известных мне событий.
Батон-Руж, Луизиана, город на большой реке, на Миссисипи. Вот мой отец на берегу, он чем-то занят, вот он окунает руки в воду. Он помнит о моем существовании, но думает ли он обо мне сейчас? Он официант в портовом ресторане. Коринна перетаскала мне все книги о южных штатах, которые смогла достать в библиотеках. Я знаю эту страну, хотя никогда там не бывал. Но в будущем году я там побываю. С моей женой, на машине, с деньгами. Я в Луизиане, а вовсе не в Брамме. Этот класс мне только привиделся. Я сижу у Миссисипи и ловлю рыбу. И мечтаю о Брамме — о городе в Германии, в котором довелось побывать моему отцу и где у него была белая девушка, какой ему сроду не заполучить здесь. Весна в Луизиане. Проклюнувшиеся листочки вечнозеленых дубов сменили старые листья, плавно опустившиеся на землю; на кустах магнолий появились продолговатые коричневые почки. Мох, свисающий с деревьев, за зиму поседел. А сейчас он приобрел нежно-зеленый отлив. Повсюду пробуждается юная жизнь, чудесная и благотворная. Лето в Луизиане. Все ветви и листья сделаны будто из золота и сапфиров. Так сказано в книге Глена Бристоу «Глубокий Юг», которая лежит у меня в цехе, в шкафчике. Я запомнил в ней каждое слово, в том числе и сравнение неба с огромной медной чашей, опрокинутой над землей.
Это моя страна, и, когда я здесь, в Брамме, заработаю достаточно денег, мы с Коринной отправимся в Штаты и поселимся там. У нас будет пять сыновей. Первого выучим на адвоката, второго на врача, третий пусть играет в джазе, четвертый дослужится до генеральского чина, а пятый станет инженером. Моего отца зовут Бэнджамин Д. Хаскелл, и я тоже переменю фамилию, стану Гербертом П. Хаскеллом. П. — от Плаггенмейера. Как память. И Плаггенмейеры, то есть нет, Хаскеллы, в жизни своего добьются!
А эти, что сидят сейчас в классе, дрожат передо мной, как белые в 1831 году дрожали перед Патом Тёрнером[24]. Почему всегда я должен трястись от страха, пусть другие трясутся! Родители дадут мне деньги, много денег, лишь бы я отпустил их пупсиков. Сегодня самый могущественный человек в Брамме— это я, да, Берти Плаггенмейер — король Брамме!.. «Берти, притащи масленку! Берти, передай разводной ключ! Берти, смотайся-ка за пивом!» Плевать мне теперь на завод Бута! В шеренги по трое, четыре человека охраны, к конвейеру — марш! Крепкая у него была палка, у надсмотрщика. Чуть зазеваешься — тр-рах! — по спине или по шее. Не ходил в церковь? В карцер его, в одиночку! Плевать я хотел на дом призрения! Складывать картонные футляры, рисовать на них эмблемы: «После душа лучше кушать!», выпиливать в тисках крышечки для коробок. Встать, проглотить холодную жратву, работать, опять пожрать, потрепаться — и спать! Врезал надзирателю по морде: десять дней подземного бункера с голой бетонной лежанкой. Будь проклят этот юношеский дом призрения!