Эти балеты обычно шли в один вечер. Публика буквально ломилась на спектакли Голейзовского, безгранично верившего в искусство танца, освободившего тела танцовщиков от сковывающих костюмов и избавившего сцену от громоздких декораций. Он хотел видеть танец на фоне черного бархата или аскетической декоративной основы, именно в такой лаконичной конструктивной манере Борис Эрдман оформил “Иосифа Прекрасного”. Голейзовский выстраивал танец на основе свободной пластики танцовщиков, но с применением элементов классического канона. По рассказам отца, Касьян Ярославович передавал танцем музыкальную идею композитора, стараясь найти особый хореографический язык, чуждый пантомимы и драматического начала.
В начале 1930-х Голейзовский поставил для моего отца номер “Святой Себастьян” на музыку Скрябина, его любимого композитора. Номер был показан в Большом театре на вечере постановок Голейзовского и своим революционным новаторством произвел, как говорил отец, эффект разорвавшейся бомбы.
Я хорошо помню Касьяна Ярославовича и его жену, милейшую Верочку Васильеву, потому что мы жили в соседних домах в деревне Бёхово. Мне не раз доводилось гулять с ним по окрестностям Оки, слушая его увлекательные рассказы. Самоощущение гениальности уживалось в нем с комплексом недооцененности, однако держался он просто и был внимателен к собеседнику.
Я был начинающим художником и рисовал сюжеты из окружающей жизни – пейзажи, натюрморты, портреты деревенских старух и стариков. Голейзовский оценивающим взором разглядывал мои работы и в один прекрасный день заявил, что хочет мне позировать. Я с радостным нетерпением стал ждать Касьяна Ярославовича. Он пришел в избу, где я поселился, и несколько расстроился, когда я усадил его на деревенский стул и начал писать портрет на фоне печки с заглушкой и занавесочкой. Возможно, в его представлении портрет должен был включать пейзаж или цветы, но он безропотно повиновался.
Позировал очень терпеливо, при этом доверительно делился своими впечатлениями от прогулок вдоль реки и в дальнейшем показывал найденные камешки, утверждая, что многие из них принадлежат эпохе неолита: “вот этот камень – топор первобытного человека”, а “этот остро заточенный камень служил первобытным людям наконечником для стрелы”. Касьян Ярославович пересказывал бесконечные истории, услышанные им от местных бабушек, и приходил в восхищение, если в них присутствовала чертовщина или фантастический сюжет. Я сделал его портрет маслом на холсте за один сеанс.
Как ни странно, он остался доволен и на следующий день привел посмотреть портрет Верочку Васильеву, которая тоже одобрила мою живопись.
В 1962 году Голейзовский пригласил меня – совсем молодого художника – оформить в Большом один из балетных номеров “Скрябинианы” с участием Миши Тихомирнова (сына Ирины Тихомирновой) и балерины Елены Черкасской. На репетициях я увидел, как Касьян Ярославович вдохновенно, несмотря на возраст, показывает движения и все время внимательно слушает музыку, придумывая сложные балетные переплетения танцовщиков.
Мне хотелось внести в эту работу больше формального поиска, и я, делая костюмы, весьма смело экспериментировал. В итоге Миша Тихомирнов надел мой костюм, а Черкасская не захотела закрывать шею черным бархатом, оставляя руки до плеч оголенными. Было немного странно видеть на сцене танцовщика, обтянутого красным трико до горла, с красной бархатной перевязью на бедрах и балерину в обычном балетном хитоне.
Галина Сергеевна Уланова, заметив на премьере это несовпадение, спросила меня:
– Боря, все вышло так, как вы задумали?
Что мог я ей ответить?..
Голейзовский мыслил ассоциативно и вдохновлялся музыкой и поэзией. Многое из того, что он делал, было иррационально, но всегда пластически выразительно и невероятно изобретательно. Его творчество чрезвычайно высоко ценил Джордж Баланчин, называя Голейзовского балетмейстером века, и многое у него взял.
Воспоминания отца о Владимире Маяковском
В рассказах моего отца о людях, с которыми свела его судьба, я выделяю особенно тех, что безусловно повлияли на него, тех, без кого нельзя представить его жизнь в том времени.
Я привожу цитаты из книги воспоминаний Асафа Мессерера “Танец. Мысль. Время” о знакомстве с Маяковским.
Первый раз отец увидел поэта в кафе “Домино”, или, как его часто называли, “Кафе поэтов”, которое помещалось напротив нынешнего Центрального телеграфа, на Тверской, в подвале небольшого дома, которого теперь нет, а на его месте находится угловое здание, где довольно долго был парфюмерный магазин.
Перед входом в подвал на красном транспаранте белыми буквами было написано: “Облако лает, ревет златозубая высь, пою и взываю: Господи, отелись!”
Мы спустились в плохо освещенный подвал с низким потолком. В табачном дыму не разобрать было лиц. Накурено было так, будто произошел пожар. Наконец в поэтическом мраке определилось несколько столиков и маленькая эстрадка. Время от времени кто-нибудь из стихотворцев вставал и читал свои стихи. Но собратья по перу слушали друг друга прескверно. Все больше пили и разговаривали о своих делах. Помню, на эстраду вышел Есенин. Но из-за шума никто ничего не слышал, а из-за дыма не видел. Махнув рукой, Есенин сошел с эстрады. Затем на ней появился великан. Встал, твердо уперев ноги, зычным голосом, рассчитанным на тысячную толпу, смыл жалкий шум богемы, заставив себя слушать. Это был Владимир Маяковский.
Еще отец рассказывал о встречах с Маяковским в кафе “Стойло Пегаса” и на репетициях спектаклей “Мистерия-буфф” и “Клоп” в театре Мейерхольда. Кроме того, Маяковский, как я уже писал, бывал в “Кружке друзей искусства и культуры”, где играл в бильярд. Играл он виртуозно и имел замечательную бильярдную “кладку”.
Случай свел моего отца и маму с Маяковским летом 1929 года на отдыхе в Хосте на берегу Черного моря. Мой отец приехал туда с группой молодых актеров Большого театра, где и познакомился с Анель Судакевич, тогда уже известной актрисой немого кино. Там же отдыхала и Вероника Полонская – прелестная молодая женщина, последняя любовь Маяковского. И однажды на пляже появился Маяковский. Отец вспоминает:
Маяковский снял с себя пиджак, брюки, оставшись в трусах, рубашке, ботинках и в фетровой шляпе. И так сидел на раскаленной гальке, среди полуобнаженных шоколадных тел. Сказал, что живет в Сочи, но в ближайшие дни будет разъезжать по курортным городам побережья и читать свои стихи. Завтра, например, в Гаграх у него авторский концерт.
Как рассказывает дальше отец, Маяковский помрачнел из-за того, что Полонская ушла на другой пляж, и, спросив у отца, где тот живет, предложил пойти к нему и выпить красного вина, что они и сделали.
Когда сели выпивать, мой отец спросил Маяковского, какое впечатление произвела на него Америка, откуда он только что вернулся. Маяковский ответил:
– А вот какое!
Достал свой знаменитый плоский металлический стаканчик, наполнил его вином и вылил на брюки. После чего стряхнул винную лужу с брюк и, удостоверившись, что на брюках не осталось никакого следа, сказал:
– Вот Америка! Это там здорово делают!
Потом они сели играть в карты. Маяковский раз за разом проигрывал. Сыграли на полдюжины вина, а затем и на дюжину. Маяковский опять проиграл. Пошли за вином, купили тридцать бутылок – все, что было в ларьке, едва дотащили до дома. Маяковский скомандовал:
– Теперь зовите ваших знакомых!
Пришли хорошенькие молодые балерины, и настроение Маяковского улучшилось. Вечер прошел превосходно, и под конец, гуляя по Хосте, Маяковский предложил моему отцу и маме поехать с ним на следующий день в Гагры на его выступление. Конечно, они согласились.
Назавтра он заехал за нами на большой открытой машине. Как мне показалось, Маяковский стал менее скован и закрыт. Он купил в Сочи пачку фотографий Анели Судакевич. По дороге нам встречались грузовики, в которых ехали комсомольцы. Они узнавали поэта, кричали ему:
– Товарищ Маяковский! Привет!
Он останавливал машину и всем раздавал фотографии Анели Алексеевны. Потом мы следовали дальше. Снова Маяковскому кто-то встречался и просил автограф, и снова он вручал фотографию кинозвезды.