Близился конец эвакуации. В начале 1943 года Большой театр и вместе с ним мы возвратились в Москву.
Возвращение в Москву
В конце 1943 года я начал снова ходить в школу, уже московскую. Время было очень тяжелое. Здание плохо отапливалось, классы были переполнены: в маленькую комнату набивалось больше сорока человек. Учителя часто менялись, и мы всегда с неприязнью встречали новые лица.
Но подлинной моей страстью стала игра в футбол, которому я посвящал все свободное время после уроков. В те минуты, которые мы урывали до начала учебного дня или во время перемен, игра вспыхивала с неистовой силой прямо на школьном дворе, хотя по размерам он был значительно меньше футбольного поля. Мяч достать тогда было невозможно, и мы играли или консервной банкой, или клизмой с отрезанным кончиком, или просто тряпкой, в которую заворачивали какие-то мелкие предметы. Но наша наивная детская страсть к игре торжествовала, и мы влетали в класс после звонка безумно разгоряченными и находились всем своим организмом еще в игре, а уже надо было перестраиваться и извлекать квадратный корень из какого-нибудь числа.
Мое детство строилось на контрастах. Я проводил много времени во дворе среди оборванных и хулигански настроенных сверстников, просто-напросто дворовой шпаны. А параллельно шла совсем другая жизнь – среди встреч с удивительными людьми.
Чрезвычайно яркими впечатлениями были поездки в мастерскую Владимира Александровича Александрова, главного художника Бюробин (бюро обслуживания иностранцев) – туда брала меня с собой мама.
В суровое военное время в мастерской собирались дипломаты стран союзников, соответствующие работники нашего Министерства иностранных дел и так называемая творческая интеллигенция. Гости пили коктейли, беседовали, гуляли по мастерской, официанты разносили бутербродики с икрой, пока все дружно не отправлялись в кинозал смотреть какую-нибудь диковинную картину, привезенную из специальных закрытых фондов.
Когда после фантастической ночи мы возвращались в директорском ЗИСе по ночной Москве домой, я, конечно, засыпал в теплой машине. А наутро, даже не помня, как оказался в своей постели, с трудом вставал, чтобы с тяжелой головой пойти в школу. И снова, совершенно не успевая осмыслить свои впечатления от цветных (тогда!) американских фильмов с их остро закрученными сюжетами и головокружительными съемками (“Как это снято?!” – говорили присутствующие в зале кинематографисты), я снова на переменах пускался играть в футбол клизмой с обрезанным кончиком… И потом, вспотевший в своей шубейке, после игры на снегу, плюхался за парту. А в голове мешались вчерашние впечатления с невозможностью решить простые арифметические задачи, предложенные школьной программой.
Малая родина
Мои детские воспоминания связаны с Поленовом и Тарусой, где перед войной мы прожили два лета вместе с бабушкой и братом Аликом. Меня восхищали просторы окского пейзажа, необозримая даль горизонта, трава, по которой я бегал босиком. Я называю эти места своей малой Родиной.
В Поленове существовал дебаркадер, к которому причаливал речной пароход “Алексин” на своем пути от Серпухова до Калуги. На нем мне неоднократно доводилось плыть по Оке из Серпухова в Поленово. Бывали случаи, когда корабль садился на мель, и капитан командовал в мегафон:
– Прошу всех пассажиров перейти на правый борт!
А через мгновение кричал:
– А теперь на левый!
Таким образом он раскачивал корабль. Пассажиры – как правило, деревенские бабы, располагавшиеся со своими мешками прямо на палубе, – безропотно исполняли приказы капитана, таща за собой свою поклажу. И корабль медленно снимался с мели и продолжал свой путь.
Юношами мы, не дожидаясь, когда спустят трап, перепрыгивали через большую щель между кораблем и дебаркадером, чтобы как можно скорее прорваться в буфет, где продавалось теплое “Жигулевское” пиво в бутылках, представлявшее собой острейший дефицит в этом глухом месте.
“Алексин” был довольно большой пароход, снабженный колесами с лопастями. На палубе имелся салон для пассажиров – на случай дождя. Над ним на высоте трех-четырех метров находилась капитанская рубка, через окно которой виднелось большое рулевое колесо с ручками. Позади рубки торчала громадная черная с красной полосой труба, из которой валил густой черный дым. Пароход шел по фарватеру Оки галсами, меняя направление по бакенам, установленным на реке.
В Поленове процессом швартовки руководил дядя Паша. Это была заметная фигура приокского уклада жизни. Он переругивался с капитаном, когда отдать швартовы и когда их принять, бранился, если корабль сильно задевал пристань, отдавал приказание перекинуть трап и только после этого разрешал пассажирам следовать по нему. Причем капитан разговаривал в мегафон, а дядя Паша использовал лишь свой голос.
На моей памяти числилось три поколения дядей Паш. Профессия лодочника-бакенщика в Поленове была потомственной, и грядущего главного бакенщика я знал уже с детства, будучи с ним в од ном возрасте. Но сейчас я описываю самого первого и главного дядю Пашу.
Это был большой кряжистый мужик с длинными руками и крупными, натруженными греблей пальцами и ладонями. Он всегда, в любую жару, был одет в теплый, простроченный вертикальными швами зипун темно-серого цвета, в линялые зеленоватые галифе и резиновые, видавшие виды сапоги. На голове у него сидела неизменная фуражка с маленьким козырьком, указывающая на его причастность к речному пароходству. Обветренное загорелое лицо, поросшее грубой щетиной, и маленькие, затерявшиеся на лице голубоватые выцветшие глаза дополняли портрет.
Дядя Паша был более чем немногословен. Он практически ни с кем не разговаривал. Старательно глядя куда-то в сторону, выслушивал собеседника и выполнял просьбу безмолвно. Жил он в землянке на высоком берегу Оки, куда никогда никого не приглашал. А меня так и манило заглянуть внутрь.
Вокруг землянки валялись красные и белые бакены, а рядом в ящике хранились фонари со стеклом в металлической оплетке, которые вечером дядя Паша возжигал и устанавливал на бакены. Греб дядя Паша в только ему свойственной манере – маленькими, частыми гребками, экономя силы, – не для показухи, а по делу. При этом держал спину прямо, не наклонялся и не помогал себе корпусом. У дяди Паши была своя плоскодонка, сноровистая при гребле, на носу которой тоже имелся фонарь в металлической оплетке, а на дне лежала пустая консервная банка для вычерпывания воды.
Лодки стояли на Оке вдоль длинного дощатого настила. Каждая лодка была привязана металлической цепью к толстой, бесконечно длинной проволоке, которая, в свою очередь, крепилась к деревянному настилу скобами и гвоздями. Я знал каждую лодку “в лицо”, и у меня имелась главная любимица. Ее я старался заполучить с раннего утра, потому как немного позднее лодки разбирали отдыхающие. Если я не успевал взять “свою” лодку, то потом ревниво следил за какой-нибудь становившейся мне ненавистной парочкой, катавшейся на этой лодке и не подозревавшей о постигшей их удаче. То же самое относилось и к веслам с болтающимися на них уключинами. Успеть договориться с дядей Пашей о том, какие из них будут моими, было главной задачей начинавшегося утра. И если моя мечта сбывалась, то не было счастливее человека, когда, опередив конкурентов, я ловко отчаливал от берега на любимой лодке с хорошими веслами и подходящими уключинами и крутился перед причалом в ожидании тех, кто собирался со мной отправиться по Оке.
В тех немногочисленных случаях, когда я уже юношей, после войны, совпадал с отцом на отдыхе в Поленове и он предлагал поехать с ним на рыбалку, я ликовал и проделывал означенный процесс добывания лодки и весел с особым вдохновением.
Мы выходили на рыбалку часов в семь утра и, учитывая мои предварительные старания, оказывались в лодке через пятнадцать минут. Затем я греб в сторону бёховской каменоломни, к наиболее глубокой части Оки.