Ну и Завьялыч! Все, что он предлагает, обязательно должно быть исполнено. И не откладывая, немедленно, и непременно с общим радостным согласием. А иначе он будет долго расстраиваться и канючить, как ребенок. Даже когда Завьялыч предлагает что-нибудь совсем несбыточное, он так верит в свои придумки, что готов драться из-за них. Трудно понять по его нервному остроносому лицу, когда он врет, а когда говорит правду. Черные горячие глаза смотрят убежденно, в упор, когда ему нужно преодолеть чью-то волю. Даже мастер, хорошо знающий нас, однажды поверил, что Завьялову нужно уйти с занятий на похороны бабушки. Но Дьячкова не убедишь просто так.
— Заткнись ты, — оборвал он Завьялыча. — Ну-ка, Володька, закрой двери.
И вот уже крепкая замасленная палка швабры продета в никелированное ухо дверной ручки. Так запираются двери всякий раз, когда мы решаем какое-нибудь очень важное дело. Стало тихо. Даже странно, что в мастерской не слышно ни разговоров, ни обычного грохота молотков и шарканья напильников.
— А может, купим ему тройной одеколон? — едва слышно сказал Губарик.
Ребята не ответили. Дьячков неопределенно пожал плечами.
— А может быть, хороший портсигар? — предложил Колесников.
— Ты что, он ведь не курит, — хмыкнул Завьялыч.
И тут ребята, перебивая друг друга, стали выкрикивать:
— Кожаный бумажник!
— Авторучку с золотым пером!
— Шляпу!
— Хрустальную вазу!
— Полуботинки!
— Перочинный нож с вилкой и ножницами!
— Будильник!
— Перчатки!
На какое-то время все смолкли. И тогда Ковальчук сказал:
— Что ему будильник, что ему шляпа, что ему утюг, — староста насмешливо посмотрел на Завьялыча, но Завьялов не смутился. «Не хотите вместе, сам подарю», — как будто говорил он всем своим видом. А староста продолжал: — Вся эта мелочь ни к чему. Лучше всего купить ему рубашку с галстуком. Будет носить и радоваться, и нас вспоминать.
«Это он правильно говорит», — подумал я. И удивился, что наши предложения совпали, но поддержать старосту мне не захотелось, я промолчал.
— Я тоже считаю, что рубашку с галстуком, — сказал Дьячков. — И давайте поскорее собирать деньги, а то на завтрак опоздаем.
С этим все согласились. Ковальчук начал обходить ребят. Каждый поспешно отдавал деньги.
— По-быстрому, по-быстрому, — торопил староста. Вдруг он остановился, как будто что-то вспомнил. — Хлопцы, — сказал он. — Ну что ему одна рубашка с галстуком. Что мы, жмоты? Купим ему еще коня. Такой белый, с позолоченной гривой. Из фарфора, я тут приглядел в магазине. Коняга — залюбуешься.
— Он и на мотоцикле скачет неплохо, зачем ему конь? — возразил Колесников. — На то да на это, так и денег не хватит.
— Мастаку жмотишь, да? — спросил язвительно староста. — Он тебя три года учил. Эх ты! А этот конь на этажерке — знаешь как будет глядеться! Я бывал у мастака и все обдумал. Коня ему, конечно, коня в придачу. Хлопцы, отвалим еще по бумажке. — Ковальчук обрадовался, что все молчат и вроде бы соглашаются с ним, пошел по кругу заново.
Ребята теперь уже давали деньги неохотно. Стипендия маленькая. И себе нужно было хоть что-нибудь купить.
— Это на рубашку, это на галстук, а это на коня, — весело приговаривал староста, обходя ребят.
Вот сейчас он должен подойти и ко мне. В левой руке старосты уже довольно солидная пачка денег. Измятые, потершиеся бумажки плотно сдавлены посредине большим пальцем. Правую руку Ковальчук подставляет почти к самому лицу. Мелко дрожат ссадины, мозоли, широкие полосы на сгибах его пальцев. Нужно дать на все, думаю я. Чего уж там, сколько ни считай, ни высчитывай, все равно не хватит, чтобы отметить день рождения, как хотелось бы. Стыдно отказываться. Лучше займу у кого-нибудь.
— Ну что, стихоплет, раскошеливайся! — говорит Ковальчук таким тоном, будто я жмотничаю.
Я полез в карман гимнастерки. Там ничего не было. Потом забрался в карманы брюк. Тоже ничего. Неужели потерял или забыл дома?!
— Ты чего это? — ехидно спросил Ковальчук. — Ищи, ищи. Я подожду, не контролер.
Мальчишки стали посмеиваться. Я и в самом деле искал деньги, как не раз, бывало, искал перед контролером в трамвае свой билет или проездную карточку.
— Пошарь в ботинках, — насмешливо сказал староста. — Да побыстрей. Тебя коллектив ждет.
— Отстань ты! — обозлился я.
— Стихоплеты всегда маленько того… рассеянные, — уже разыгрывая меня, сказал Ковальчук, покрутив указательным пальцем около своего виска. — А может, стишками будешь расплачиваться? Торжественной одой в честь мастака, — сказал он с усмешкой. Я его чуть не ударил.
— Поищи, Лёпа. Поищи хорошенько. Может, в пистоне? — сказал Володька.
Я забрался в маленький кармашек брюк около самого ремня. И верно, там лежали мои деньги.
— На, держи, — сказал я, протягивая Ковальчуку сначала одну бумажку, потом другую.
— Это на рубашку, — опять стал считать Ковальчук, — а это на галстук. А теперь давай-ка вытряхивайся на коня.
Он так это сказал, и такое у него было лицо, что я невольно вспомнил, как однажды в деревне, когда мы помогали колхозу выкапывать картошку и после длинного рабочего дня сидели в большом курятнике, где было устроено для нас общежитие, Ковальчук подошел ко мне с улыбочкой. В руке у него была консервная банка из-под трески в масле.
«Ты, говорят, любишь это», — сказал он, покачивая банкой. «Нет, не люблю», — ответил я. «А то выпей, мне не жалко», — сказал он и поднес банку к моим губам. Я отшатнулся, но сзади были нары. Я повалился на сено. «Не ломайся, — сказал Ковальчук. — Пей, все равно выливать». Здоровенный, сильный, он навалился на меня и приготовился вылить мне в рот масло. Он улыбался как будто дружески и благодушно, а сам облапил меня и держал, уверенный в силе и безнаказанности. Я вырвал одну руку, ударил по банке, масло плеснуло в лицо Ковальчуку и мне на грудь. Ковальчук схватил меня за горло, но в это время подоспел Володька и разнял нас. Теперь этот случай вспомнился мне со всеми подробностями.
— На коня не получишь, — сказал я.
— Это почему? — удивился Ковальчук.
— А нипочему. Нет у меня денег, и все.
— Как нет? А это?
— Мало ли что. Самому нужны.
— Крохоборишь? — процедил сквозь зубы староста.
— Сам ты крохобор. За наш счет к мастаку решил подлизнуться, — зло сказал я.
Глаза Ковальчука сузились, налились яростью. Он схватил меня за рукав.
— Ну-у, кончайте, — сказал Дьячков, спрыгивая с верстака. — Может, и вправду не стоит мастаку покупать все сразу.
— Так мы же всем коллективом решили! — заорал Ковальчук. — Впереди распределение, а от мастака все зависит.
— Не волнуйся, тебя оставят в начальниках, — бросил я.
Староста опять рванулся ко мне. Дьячков снова остановил его.
— Тебе, стихоплет, седьмой цех не видать, как своих ушей, это уж точно! — опять завопил Ковальчук. — Я позабочусь.
— Подумаешь, начальник!
— Не я один, из-за тебя все могут пострадать. Весь коллектив. Так что считай, что седьмой цех тебе накрылся. — И Ковальчук мазанул пальцами по своему крепкому подбородку.
— А мне плевать, — сказал я в сердцах. Я говорил неправду. Теперь, в последние дни перед выпуском, мне больше всего хотелось остаться с людьми, к которым я привык, в цехе с большим светлым окном, с негромким гудением станков, с веселой перебранкой соседей по верстаку, и со всеми моими привычками, надеждами и планами.
— Ах, вот как? Давно ли ты стал таким смелым? На коллектив плюешь? — вытаращил глаза Ковальчук.
Слово «коллектив» староста любил, пожалуй, больше всех других слов, ему нравилось в нем все: и протяжность звучания букв, и тайный смысл, и легкость произношения. Ковальчук говорил то ласково, нараспев: «Это же коллектив», то грозно, громко — тогда слово «коллектив» вылетало из его рта, как сабля из ножен. Когда Ковальчука еще только-только избрали старостой, когда он был молчаливым и даже застенчивым, слово, обозначающее какое-то большое единство, принадлежало всем нам, всем двадцати семи парням группы, которые могли что-то позволить, подняв свои руки в согласном и быстром порыве, а могли и запретить, произнести свое большое единое «Нет!». Но постепенно мы даже и не заметили, как наше общее слово староста присвоил себе. Он теперь обижался за всех нас, гордился за всех нас, выполнял или не выполнял наши коллективные обещания.