— Прости, Люба, я пойду. Уже поздно, — сказал я и встал с дивана.
— Нет, нет, не уходи, посидим, поболтаем, — остановила она меня. — Владимир торопится. Ты ведь ненадолго, правда?
— Простите, — сказал Владимир, вытянулся во весь рост и оказался выше меня чуть ли не вдвое. Но не было в его жесте ни угрозы, ни высокомерия. Он был подавлен. А я растерян, удивлен и обрадован. Люба меня оставляет, а его выпроваживает. И он так легко подчиняется ей. Такой видный, сильный, — и ничего не может поделать. Ему остается только уйти.
— Ты, значит, не изменила своего решения? — глухо спросил он.
— И не изменю.
На этом их непонятный разговор закончился. Владимир сухо кивнул мне и вышел. Люба пошла проводить его до дверей. Они о чем-то пошептались, и Люба громко сказала:
— Не надо!
Странно я себя чувствовал. Не понимал, что происходит, только догадывался. Мы с Владимиром, наверное, были соперниками, но я не сердился на него. Теперь, когда он ушел побежденный, я даже испытывал к нему расположение: мне понравилась его выдержка, я впервые видел, как ведет себя мужчина, когда его не хотят принимать и слушать. Но я очень не хотел бы когда-нибудь оказаться на его месте.
Люба вошла в комнату, поправляя волосы. Она была чем-то расстроена и огорчена.
— Я тебе все расскажу. Все-все, — негромко сказала она. — Я тебе верю. Я тебе сразу поверила, как только мы встретились. Я и письмам твоим верила. Не сердись, что я сказала тебе «уходи». Со мной это случается: думаю одно, а говорю другое. Мне иногда бывает так одиноко, так чего-то хочется — места себе не нахожу. Кажется, что жизнь у меня хуже всех. Все чем-то заняты, куда-то торопятся, что-то делают, им хорошо, а я только мечтаю и жду, жду чего-то невероятного, чего, может быть, и нет вовсе. Кисну, кисну, а потом как рассержусь на себя — иду куда глаза глядят, знакомлюсь, с кем попало. Так и с этим Володькой мы познакомились год назад. Он преуспевающий. Сначала он мне нравился, а потом опротивел. Так опротивел — видеть его не могу… Ленька, мне так не хочется становиться взрослой, ты не представляешь.
Люба села на диван рядом со мной, закрыла лицо руками и вдруг всхлипнула.
— Не надо, зачем ты. А почему он тебя назвал Лезгиночкой? — спросил я.
Люба положила руки на колени, вздохнула, стала рассказывать:
— Я тебе писала, что у меня есть родители, а на самом деле отец погиб на фронте, а мать тоже умерла во время войны. Я ее хорошо помню.
Она работала санитаркой в военном госпитале. А я была совсем маленькой и боялась оставаться дома одна. Мама всегда брала меня с собой. Она работала, а я развлекала раненых. Я умела тогда танцевать лезгинку. Кто меня научил — не помню. Когда я приходила в палату, раненые кричали: «Артистка пришла, Лезгиночка!» Приносили большой стол, ставили его посреди палаты, поднимали меня на стол и хлопали в ладоши. А я вставала на цыпочки и кружилась, подпрыгивала и говорила «асса». Раненые хлопали, смеялись, подбадривали меня. А потом, после танца кто-нибудь гладил меня по голове, кто-нибудь дарил мне кусочек сахара, кто-нибудь целовал. Я чувствовала себя тогда самой настоящей артисткой. Но мы с мамой куда-то переехали. Мама заболела и умерла. Я долго жила в детском доме, а потом училась в ремесленном, как ты. А потом фабрика. Познакомилась с Владимиром. Он тоже у нас работает. Рассказала ему эту историю, и он стал называть меня Лезгиночкой. Вот и все.
Люба замолчала. Она сидела рядом со мной тихая и грустная. Я вспомнил наш вальс, представил, как Люба встает на цыпочки и танцует на столе лезгинку для раненых. Мне показалось, что рядом со мной сидит родная сестра. У нее никого, и у меня никого. Я тоже называл бы ее Лезгиночкой, но так ее уже называл Владимир…
— Ты и сейчас танцуешь? — спросил я.
— Очень редко. В самодеятельности. А вообще-то я люблю…
— Эх, Люба, тебе бы в наш Дом культуры, в ансамбль. Там и певцы, и баянисты, и танцоры. У нас хорошо.
— В ансамбль, если поступишь, надо ходить и ходить. А я так не могу, найду себе дело, и только оно начнет получаться — заскучаю и брошу. Уж чем я только не занималась — и теннисом, и языком для глухонемых, и вязанием, и коньками. Только вот рисовать никогда не брошу.
— А может быть, ты стихи хотела бы писать? Это знаешь как здорово! Когда пишешь, все становится другим. А главное, ты сможешь заниматься в нашем кружке. Я бы поговорил с руководителем, с нашим Дедом. Он знаешь какой у нас! Мы без него долго не можем. А он относится к нам так, будто мы не ученики его, а товарищи…
— Ой, совсем забыла! Чайник! Он давно вскипел! — Люба побежала на кухню. Я за ней.
В коридоре плавал густой едкий дым. В дыму была и вся кухня. Он валил темными клубами от чайника и кастрюли. Люба бегала вокруг плиты, не зная, как подступиться. В суматохе она даже не догадывалась выключить газ. Я подбежал к плите, перекрыл краны. Схватил какую-то тряпку, поднял раскаленный чайник, потащил его к раковине, стал обливать водой. Едкий пар окутал мое лицо. Я бросил чайник в раковину, схватил кастрюлю и тоже швырнул ее под струю воды.
— Боже мой, боже мой, какая я дура, что теперь будет? — причитала Люба, изо всех сил стараясь распахнуть окно. Я помог ей, потом начал тряпкой разгонять дым. Он щипал глаза, сдавливал дыхание.
Откуда-то взялась растрепанная женщина, закричала на Любу:
— Что ты наделала, паразитка! Квартиру спалишь! Убирайся совсем отсюда, а то с милицией вышвырнем!
Люба молча вытащила из раковины кастрюлю и чайник, поставила их на пол.
— Идем отсюда, — сказала она. — А то это баба такое наорет… Идем на улицу. Я больше здесь не могу.
Люба закрыла комнату, мы быстро спустились по ступеням лестницы в первый этаж, снова прошли мимо сумрачной лифтерши и оказались на улице.
Нас встретил мягкий июльский вечер. На улице было много народу, люди медленно прогуливались по тротуару.
— Уеду отсюда, ну их к черту, — сказала Люба. — Больше не могу в этой коммуналке. Тут ничего нет моего, ни ложки, ни чашки.
— Ты снимаешь комнату?
— Ну да, маюсь уже полгода.
— А почему не переедешь в общежитие?
— Там тоже надоело. Ты даже не представляешь, как мне хочется, чтобы у меня была своя комната. Пусть крошечная, темная, но своя. Я бы такое там устроила, я бы, кажется, никуда не ходила, ни в гости, ни в кино, сидела бы на диване и читала книжки или просто думала. Каждую субботу приглашала бы друзей, и до самого утра мы танцевали бы и пели песни. Но где мне взять комнату? Ты знаешь, Ленька, я хочу уехать из Ленинграда. На север, куда-нибудь подальше, где каждому человеку рады. Там и комната у меня будет, и все.
— Что ты, Люба. — Я даже испугался. — Как это — уехать из такого города?
— Что мне эта красота, когда жить негде, — печально сказала Люба. — Не пройди, не сядь, не тронь. Теперь хозяйка из-за чайника такое мне устроит! Будь что будет. Все равно уеду.
— Да подожди ты, подожди. Тут надо подумать. А что, если ты переедешь к одной нашей девочке? У нее большая комната — и ни отца, ни матери, только бабушка. Тебя пустят — вот посмотришь. Я уговорю.
— Да неудобно. Так вот, вдруг, и потом — чужой человек.
— Да это же Вера. Она из нашего кружка. Она добрая, она пустит.
— С тобой хорошо, — сказала Люба. — Ты мне — как брат. У тебя есть сестры?
— Нет. У меня никого нет из родных.
— Ну, ничего, — сказала Люба. — Зато у тебя много друзей.
— Друзей много, это верно. Скоро соберемся на мой день рождения.
— А мой уже прошел, — сказала Люба. — Мне нравятся дни рождения. Я дней за десять начинаю ждать.
— А я за пять, — сказал я, вспомнив раннее утро у Володьки, муху, которая билась о стекло, радужные лучи солнца на ресницах и предчувствие счастья. — Пятый день у меня будет как раз в эту субботу. Ты придешь?