Я тогда подумал, не задается ли мой друг. Ведь романы, как я представлял, пишут люди, которым уже много лет, они много знают, много учились; они и выглядят по-другому — не так, как все. Почти у каждого романиста на лице борода или усы — у Толстого, или Достоевского, или Горького.
Андрей совсем не похож на маститого писателя. Тощий, сутулый, с бледными впалыми щеками, обросшими негустой щетиной — на холоде его лицо кажется совсем маленьким, съежившимся. Зато глаза смотрят внимательно и смело, они понимают все, они не бывают безразличными. Глаза Андрея намного взрослее его лица. Когда я смотрю в них, у меня нет сомнения, что Андрей напишет свой роман.
Я обогнул аптеку на углу перед мостом, вышел на Невский. И сразу — от будней к празднику, от задумчивости к веселью, от безлюдья к толчее. Кажется, что здесь, на Невском, собираются вместе все жители Ленинграда. Приходят они сюда не для дела, а для неспешной и праздной прогулки, чтобы, как говорится, людей посмотреть и себя показать. Все разглядывают всех, и даже те, кто идут склонив голову, должно быть, замечают вокруг себя множество лиц. Хорошо идти по Невскому в любую погоду и в любом настроении. — ты один и не одинок, и все, о чем ты думаешь, становится значительнее, глубже и острее. Обо всем об этом, должно быть, обязательно напишет Андрей в своем романе. У него может получиться не хуже, чем у Гоголя. Где, как не на Невском, увидишь столько разных людей, характеров, подметишь грустное и смешное.
Вот так встреча! Из «Книжной лавки писателей» вышли Андрей и руководитель нашего кружка, наш Дед, как мы его прозвали. Дед со своей неизменной трубкой во рту, с палкой в руке, прихрамывает на правую, раненую ногу. Быстрой походкой направился к Садовой. Андрей рядом с ним. Одно плечо выше, другое ниже. Брюки приспущены. На брючинах бахрома, я вижу ее даже отсюда, издали. Ботинки стоптаны, но не с наружной стороны, как у многих, а внутрь.
Андрей никогда не заботился о своей внешности. «Мужчину украшает только ум», — говорил он, если друзья посмеивались над его неряшливым видом.
Даже Ольга, девушка, которая любила его, даже она, сколько ни старалась, не смогла привести хоть в какой-нибудь порядок простецкий гардероб нашего общего друга.
Дед рядом с Андреем выглядел просто франтом. На нем был модный пиджак кирпичного цвета, светло-серые, хорошо отутюженные брюки, ботинки на толстой резине. С тростью в руке Дед казался иностранцем.
Я прибавил шаг, нагнал Деда и Андрея. Уже готово было сорваться с моих губ обыкновенное «здрасте». Но я услышал:
— Только не это, — горячо говорил Дед. — Загубишь всю свою жизнь.
Я решил не мешать разговору, не терять их из виду, а потом выбрать минуту.
— Оставить работу никогда не поздно. Но как ты будешь жить? На что? Неужели на средства матери и Ольги? У меня бы просто не полез в горло такой кусок хлеба.
— А что тут особенного? — удивился Андрей. — Разве писать книги — не работа? Вы же сами говорили, что это каторжное дело. Так оно и есть. Я сижу все ночи до утра. У меня уже кошмары, галлюцинации. Я уже гипертоник. Разве Оля и мать так работают, как я? Они помогут мне сейчас, а я им все верну потом. Они просто обязаны мне помочь.
— Это почему? — спросил Дед.
— Потому что они молчальницы, — сказал Андрей. — Они даже молчаливее молчания. У них есть и слова, и голос, но они безголосы. Они молчат, когда им очень больно. Молчат, когда страшно, когда им хочется выть, они тоже молчат.
Я вспомнил Ольгу, ее доверчивые глаза, светлые волосы и всю ее — легкую, быструю, озорную. Тихой и задумчивой она становилась, только когда смотрела на Андрея. Она, казалось, спрашивала его: «Я, наверно, легкомысленная, да? Я, наверно, глупо себя веду?» Андрей был суров с Ольгой, он держался как главный в доме. Таким он был и с матерью.
Тихая, печальная женщина как будто и в самом деле не имела голоса. По вечерам после работы Пелагея Петровна часто сидела перед маленьким окном, полузадернутым белыми простенькими занавесками. Сидела молча и все курила дешевые, никудышные и любимые папиросы «гвоздики». О чем она думала в эти минуты? О том, что рано осталась без мужа? Или о том, как трудно работать в прачечной? Или о том, что все тяжелее подниматься на седьмой этаж, в свою маленькую тесную комнатку, в которую она временно въехала во время войны и которая стала ее жилищем на долгие годы?
Неоткуда ждать перемен. Волосы стали седыми, лицо покрылось морщинами. Вся надежда теперь на сына. А он какой-то непутевый, ненадежный.
Пелагея Петровна курит, а за окном — то весенние очертания облаков, прозрачные и полные нежности, то долгие сумерки белых ночей. И еще за окном звезды, большое ночное небо: летнее и зимнее. То далекое и чуждое, то понятное и близкое.
— Где же их голос? — спросил Андрей. — Как им облегчить душу? Их голос во мне! Я им помогу. Я крикну за них. Я знаю об их жизни больше, чем знают они сами. Написать роман — это мой долг. А их долг — помочь мне обыкновенным куском хлеба. Вот и все.
Андрей так это сказал, что я готов был отдать ему все, что имел. Но у меня ничего не было.
— Роман пишется не один год, — ответил ему Дед. — И вообще нельзя так ставить вопрос, что кто-то обязан жертвовать собой ради тебя. Так можно дойти до самого страшного. Ты помнишь, что случилось с Раскольниковым? По какому праву он убил старуху процентщицу? Все по тому же.
— Ради своего романа я готов на все, — с горечью сказал Андрей. — Понимаете, на все. Даже готов погибнуть, если потребуется. Мне бы вот только купить стол. Большой, настоящий письменный стол.
— Опять ты про стол, — рассердился Дед. — Ты бы лучше себе брюки купил, вон каким оборванцем выглядишь.
— Вы меня совсем не понимаете, — сказал Андрей. — А я вас считаю самым главным для меня человеком. И роман я посвящу вам.
«Вот это здорово, — подумал я. — Неужели ему удастся написать даже про Деда?»
— Вот вы отказались когда-то от своей судьбы, не написали свою самую главную книгу, а теперь уж не напишете, будете только сожалеть. А я не откажусь, я напишу и за себя и за вас.
«Как он может так разговаривать с Дедом? — подумал я. — Напомнить ему о таком…» Деду сейчас не до работы. У него болеет внучка. Он почти каждый день бывает с нами — на занятиях, на прогулке. Он рассказывает нам обо всем, что знает и думает, он как-то признался, что мы — лучшие его книги. Я думаю, что если Дед когда-нибудь возьмется да напишет, вот это будет роман, так роман…
На Невском становилось все больше народу. Люди шли и шли беспрерывным потоком. Справа и слева, обгоняя друг друга. Андрей обернулся, увидел меня.
— Подслушиваешь? — спросил он в упор.
Я смутился от этого вопроса, но еще больше меня смутил вид Андрея. За те дни, что я не видел его, он отпустил усы и бороду. Борода росла жидкими разноцветными клочками, как будто приклеенная к бледному лицу, которое теперь казалось совсем детским.
— Да нет, я случайно, — сказал я и поздоровался с Дедом.
— Как ты тут оказался? — удивился Дед. Мы втроем остановились. Прохожие обходили нас, задевали локтями.
— Да вот шел, просто так, — сказал я.
— У тебя, по-моему, сегодня или завтра распределение? — вспомнил Дед. Он знал про нас, кажется, все. Мы сами охотно ему рассказывали обо всех своих делах. — Куда же тебя направят?
— Еще не знаю, — сказал я. — У меня в субботу день рождения, и как раз в этот день — выпуск.
— Ну как же, — вспомнил Дед. — Тебе исполнится семнадцать лет, да?
— День рождения, день цветения, день почки, угощение на бочке, — пошутил Андрей.
— Если хочешь, можно будет собраться у меня. Приглашай своих друзей часов в семь, — предложил Дед. Он затянулся поглубже своим крепко пахнущим табаком, покашлял и стал прощаться.
Мы с Андреем остались одни. Ни он, ни я не знали, что же нам теперь делать.
— Ладно, прогуляемся, — сказал Андрей. — У меня тут недалеко родственница живет. Богатая, вроде старухи процентщицы, которую Раскольников ухлопал топором. Надо бы у нее на стол занять. А ты знаешь, кто такой Раскольников? — спросил Андрей.