— Ты богач, Ханки.
— Не это важно, Джордж. Здоровье куда важнее, а?
Он засмеялся, хлопнул меня по плечу и вышел из склада. Я смотрел, как он выкатил свой старый велосипед из амбара и направился к дому. На несколько минут он исчез там, потом появился и поехал в сторону города.
С заходом солнца набежал легкий ветерок. Маккеннон и Крумлин, которые обосновались в амбаре, спросили, проходя мимо, не надо ли мне чего-нибудь в лавке на перекрестке за милю от нас. Я дал Маккеннону денег на табак и курительную бумагу, но отказался составить им компанию.
Вскоре мне надоело жалеть самого себя и размышлять над тем, какой я дурак и как это я докатился до того, что работаю на уборке табака. Я встал и пересек двор. В сумерках ферма казалась театральной декорацией — большой каркасный дом с защитной лентой тополей, дуб, господствующий над двором, оранжерея и пять высоких сушилок на заднем плане. Сушилки под номерами 1, 2 и 3, где на медленном огне обрабатывались листья, изрыгали из своих труб маслянистый дым.
Я прошелся вокруг дома. Вслушиваясь в стрекот цикад в тополях и постукивание козодоя где-то в темнеющем небе, я уловил крики в доме. Я не мог разобрать слова и даже понять, на каком языке говорили, но через окно комнаты видел тучную фигуру хозяина, который орал, тыча пальцем в Мэри. Курт стоял у дверей, самодовольно ухмыляясь. Миссис Вандервельде увещевала мужа, положив руку ему на плечо. Я понял, что говорят о Ханки. Я повернулся назад и направился к сушилкам.
Джо сидел на стуле с парусиновым сиденьем против четвертой сушилки и слушал по транзистору программу народных песен. Он тихо подпевал, отбивая такт ногой. Он молча кивнул мне. Через несколько минут со стороны дома подошел Курт Грюнтер, поздоровался с Джо, но не со мной, наклонился и заглянул в печь третьей сушилки. Курт почти все вечера проводил возле сушилок, уж очень ему хотелось стать мастером. Я вернулся в склад.
Спустя некоторое время я услышал, как хлопнула входная дверь в доме. Мэри вышла на крыльцо, она плакала. Потом появился Курт, и оба сели на ступеньку. До меня донесся смешок девушки, ведь слезы ее были лишь защитой от отца.
Не такая она, чтоб Ханки мечтал на ней жениться. Но кто стал бы спрашивать мое мнение? С кем она сидит, когда Ханки отсутствует, — ее дело. Ночью я несколько раз просыпался, и Ханки не было на его койке, а однажды я видел его возвращающимся с поля вместе с Мэри. Я размышлял над тем, что к старости начинаешь завидовать любовным интрижкам молодых. Я разделся и залез под одеяло.
На следующей неделе мы кончили уборку нижних листьев. Как-то незаметно исчезли боли и напряжение первых нескольких дней. У меня появился аппетит, а это значило, что физически я почти исцелился. Иногда я за весь день ни разу и не вспоминал о выпивке.
Погода благоприятствовала уборке. По утрам выпадала обильная роса, но к тому времени, когда мы приходили в поле, она уже испарялась. Весь день знойное солнце обжигало табак, выцвечивая зеленые, как море, листья, кончики их желтели, и они созревали. Часа за два до обеда появлялась Мэри с ведром ячменного отвара и ковшом и ставила их на краю поля. Курт всегда слезал со своего трактора поболтать с ней и пил первым. Девушка смеялась его шуткам несколько громче, чем следовало бы, скосив глаза к рядку, где работал Ханки. Она задерживалась как могла дольше, потом возвращалась домой, ступая медленнее, чем когда шла к нам.
Вечерами мы с Ханки обычно сидели на ступеньках склада и разговаривали Он рассказывал мне о своем детстве, которое и детством-то не назовешь, — в войну Ханки жил на ферме у немцев. Какие-то невзначай оброненные слова подсказали мне, что его родителей сожгли в газовых печах фашистского концентрационного лагеря. Вскоре я понял, что стремление быть сильным и выносливым для него не юношеская причуда, а наследие того времени, когда хилость и болезни означали смерть.
Его честолюбивые мечты ничем не отличались от скромных мечтаний большинства иммигрантов: купить домик, жениться, иметь детей. К осени он надеялся получить гражданство и считал это особенно для себя важным. Он хотел стать канадцем не только из патриотизма и благодарности к стране, где нашел убежище, а потому что страстно хотел утвердить свои права человека.
Однажды вечером он был как-то необычно задумчив и наконец сказал:
— Никогда я не знал хорошей жизни, Джордж.
— Многие не знали, Ханки.
— После октября получу канадский паспорт и все изменится. Правда, Джордж?
— Правда.
— Никогда у меня не было паспорта. Никогда.
Он достал из внутреннего кармана куртки, висевшей на стене, сложенный листок бумаги, потемневшей на сгибах, снаружи она пожелтела от времени и оттого, что ее часто показывали. Это была справка об иммигрантской благонадежности, выданная лагерем для перемещенных лиц неподалеку от Мартфелда, в Нижней Саксонии. Теперь я вспомнил, с какой гордостью он сказал мне неделю назад, что у него есть бумаги. Эта хрупкая бумажонка была единственным доказательством того, что жизнь Ханки имела начало и что он существует. Только она связывала этого рослого, мускулистого, спокойного и честного человека с остальным, подтвержденным документами человечеством. Я прочитал его имя — Станислав Циманевски, и ниже, в графе место рождения — Пиотков, Польша. Рядом с вопросом год рождения было вписано на машинке — 24 июля 1935.
— Мое имя трудно выговорить канадцу, правда, Джордж? — спросил он. — Ханки не так трудно, правда?
Я вдруг понял, что Ханки[3] хорошее имя, если не произносить его презрительно. Я с горечью улыбнулся, подумав, при каких обстоятельствах он приобрел это имя. Видно, какой-нибудь местный сопляк назвал его так где-нибудь в товарном вагоне или в бараке на стройке. Кто бы он ни был тот человек, он, наверное, растерялся, когда Ханки принял это имя.
Уборка проходила успешно, но мы ощущали что-то недоброе. С каждым днем Вандервельде все чаще наведывался в поле. Станет возле трактора и разговаривает с Куртом, а с маленького, черного, морщинистого лица немца зловеще смотрят на нас крохотные глазки, поторапливая затаенной угрозой. Амбар на четверть заполнила высоченная куча готовых табачных листьев, днем и ночью струилось тепло из дымовых труб пяти сушилок.
— Что происходит с Вандервельде? — спросил я Ханки как-то вечером.
— Боится. Очень много посеял. Взял большой заклад под ферму. И весной еще занял у Грюнтера деньги на семена.
— У Курта?
— Ну да, Курт хочет жениться на Мэри, вот он и одолжил деньги папаше. Мориц взял его в долю на урожай. Теперь оба боятся.
Он засмеялся.
— Ханки!
— Что, Джордж?
— Ханки, тебе Мэри очень нравится? — спросил я.
— Ну да. Хорошая, сильная девушка, как девушки у меня на родине.
— Она обещала выйти за тебя? — выпалил я.
— А что, по-твоему, я не пара ей?
Он взглянул на меня, и я уловил печаль в его неожиданном раздражении.
— Я этого не говорил.
— Мы ходили на танцульки весной и в кино в Симко. Ты почему спросил, Джордж?
— Просто так. Я заметил, ты нравишься ей больше, чем Курт.
— Ну да, — сказал он, снова улыбаясь с юношеской уверенностью. — Вот папаше не нравлюсь.
— Я и это заметил.
— Не хочет, чтоб Мэри виделась со мной, — сказал он и опять засмеялся.
Я взглянул на Ханки, собираясь высказать свое мнение, но не решился. Все равно он не женится на Мэри, подумал я, хотя и не потому, что этого не хочет ее отец. Он слишком хорош для нее, слишком не испорчен и простодушен, чтоб им завладела подобная девушка. Она носит чересчур узкие платья, слишком коротко подстригает волосы и очень уж смешлива, чтоб когда-нибудь остепениться и быть доброй женой фермеру-иммигранту. В один прекрасный день она смотается в город со смазливым батраком или сбежит с торговцем кастрюлями для варки на пару. Ханки заслуживал лучшей доли, чем женитьба на этой девушке, но жизнь до сих пор устраивала ему только каверзы. Но он был так уверен, так по-юношески верил в то, что благодаря своему прекрасному здоровью и силе выпутается из любого положения! Как мог я предостеречь его, сказать, что жизнь намного сложнее, что молодость и сила не устоят против уловок молодой женщины и против ненависти старика? Он познает это сам как, рано или поздно, познаем все мы.