Петрович шагал со станции ухоженным перелеском, мимо кокетливо раскрашенных дач, укрытых добротными, утомительно однообразными зелеными заборами. Клейкие, дрожащие от радости разбуженной жизни листочки пахуче тянулись к тропинке, а удлинившиеся за раннюю весну дерзкие ветки заставляли наклонять голову, вскидывать руки. Перенасыщенный целебными запахами буйный воздух наполнял легкие, ширил грудь. Вся природа, только что умытая теплым и добрым дождем, гляделась жизнелюбиво и весело, гнала с души тревогу, телесную усталость.
Шло второе послевоенное лето. Отгремели победные салюты, замолкли в деревнях гармоники, встретившие живых и порыдавшие в хмельном развеселье о тех, кто не пришел, отстучали на стыках рельсов эшелоны с демобилизованными. Подсохли неутешные вдовьи слезы. В семейные коробки легли ордена и медали, а мужики, привыкшие к армейской подтянутости и дисциплине, расхолаживались в деревенском быту. Мирились с застарелой щетиной, не думали о подворотничках, благо рядом была покладистая баба, а не строгий старшина, и, облачившись в довоенные, кургузо скроенные пиджаки, теряли лоск и вымуштрованную статность.
Сама судьба приготовила многим из них заметные должности. Женщины, выбившиеся за войну на руководящие посты, безоговорочно уступали свои места и молча подчинялись неузаконенной логике — какой ни мужик, а все способнее самой распрекрасной бабы. Редко кто из фронтовиков отказывался от гербовой печати, да не каждый удерживал ее. Хоть и небольшая, но власть, и многих сбивала она с панталыку. Кто-то закружился, да так и не вышел из самогонного кручения; кто-то решил, что на доверенной должности главное — командный, не терпящий возражений голос…
Прошлогодний неурожай, разрушенная промышленность, обедневшие, разоренные до нитки за войну артели, неумение вновь испеченных председателей вести дела — все это утяжеляло и без того трудную послевоенную жизнь. Неуютными и голодными приходили в дома мирные дни, и вся страна в неимоверном усилии поднимала разрушенное хозяйство, латала зияющие прорехи, копила силы для решающего и зримого рывка вперед. И потому послепобедные будни были далеки от праздников; только труд, самоотверженный и каждодневный, сулил скорое и такое нужное сейчас улучшение жизни народа.
В госпитале чего не наслушаешься за день-деньской… Здесь анализ жизни не всеохватный, не претендующий на научную бесстрастность статистических служб, но случайные житейские факты вдруг высвечивают серьезные тенденции и приметы.
Война неохотно расставалась со своими солдатами: не успевший нанежиться с совсем отвыкшей от него женой фронтовик вынужден был ласку супружеской постели менять на скрипучую проволоку госпитальной койки. Приговоренный к томительному лежанию, но уже чуть поживший в послевоенной нужде, он приносил в палату все новости, радости и горести мирной жизни.
Петровичу было непросто отвечать на вопросы: слишком малой информацией он располагал. Да и весь день его проходил в этих унылых корпусах, куда война уложила свои недобитые жертвы и где продолжала алчно и беспощадно собирать печальную дань. Безногий сапер, чуть постарше двадцати, накануне пристрастно пытал Петровича:
— А вот тем, кто не дождался своих, а путался с другими, какое определят наказание?
Видно, для юного калеки не было сейчас вопроса главнее. Он скрытно и мучительно терзался, украдкой перечитывал письмо, которое получил из деревни. Письмо, чуть не стоившее ему жизни. Злосчастный листочек вверг парня в тяжелую хандру, потом сильно запрыгала температура, наползли вялость и апатия ко всему.
Рассудительный чернобородый великан, стоически вынесший девять операций, мечтательно размышлял о где-то услышанном:
— Это точно — скоро отменят! Сколько ж на карточках можно держать народ? Вот тогда ребятня моя досыта хлебушка наестся. Перво-наперво, как приду домой, картошки с салом нажарю… И огурцов миску. Ну и само собой стакашек для духу… Соседей покличу. Гульнем без карточек.
Обычно на затененной веранде Петрович в неторопливые паузы пересказывал маршалу обо всем услышанном, сам расспрашивал его о малопонятных ему вещах.
Сегодня маршал был неулыбчив, внутренне взвинчен, сумятливый какой-то… Петрович догадывался, что пилит его острая тоска по стоящему делу. И может быть, терзается боевой ветеран, что семимильно спешит время и не все улавливается в его лязгающей машинной поступи, что молодые и, безусловно, более способные к переменам выходят на большие и перспективные дела?
Конница сказала свое последнее и веское слово в минувшей войне и теперь уходила со сцены. После сорок пятого года, вспыхнувшего атомным грибом, опрокидывались фундаментальные доктрины, лихорадочно пересматривались привычные концепции, стремительно менялись оружейные арсеналы. Атомная монополия и открытый шантаж империалистов форсировали создание несокрушимых оборонных средств. Нелегко было родной стране, только что победившей в самой кровопролитной и разрушительной войне, принять военный вызов империализма. Но другого выхода не было — Черчилль в Фултоне провозгласил начало «холодной войны».
Разработка новых видов вооружения и враз изменившихся военных доктрин сместилась в закрытые сферы, и круг посвященных в тайны новой стратегии был туго сужен. На его орбитах крутились люди малознакомые, выплеснутые наверх точными техническими дисциплинами. Под их начало ставились десятки предприятий и целые отрасли хозяйства страны. Все было понятным и объяснимым: и новый кадровый подход, и новая иерархия стратегов…
Сегодня маршал ершился, как никогда. Разговаривая с Петровичем, будто продолжал жаркую полемику с отсутствующим собеседником.
— Это бесспорно: новые времена — новые песни. И все эти малопонятные лаборатории, работающие круглые сутки, и строго контролируемая информация. Там своя, непосильная для нас епархия. Но осталось другое — каждодневное воспитание бойцов, накопленный опыт. Его что, в могилу уносить прикажешь? Ну, окружили нас почетом, жизнь райскую создали, в президиумы сажают. А у нас еще порох есть, на полезную, а не на праздную жизнь способны. Прямо ватой обкладывают: и тяжело вам, и годы уважаем, и отдохнуть после войны не грех. А солдат, пропахавший на брюхе пол-Европы, он что, в перине нежится? Да он и не отдохнул-то толком, засучил рукава и хозяйство ладит.
Петрович робко втиснулся в горячий монолог:
— Да зря ты так, и в управлении опрометчиво спор затеял. Правы они, правы. Деликатно подсказывают, что каждому свое время. Вся армия на колеса садится, так что теперь наше седло…
Но не успокоил, а еще больше распалил маршала.
— Надо прямо в глаза и высказывать. Так, мол, и так, образование другое нужно — времена новые настали, за мемуары беритесь.
И некстати, в подогрев уже затухающего спора, объявился нежданный гость. Новехонькая генеральская форма ладно сидела на молодящемся мужчине, и вся его уверенная выправка говорила о прочном преуспевании и довольстве. Он уважительно и по-уставному представился. Фамилия будто взорвала воздух. Враз подтянулся, полыхнул румянцем маршал, потемнел глазами, недобро и вызывающе прикусил ус:
— Чем обязан, генерал?
Смущенно, но настойчиво гость ответил:
— Хотелось бы наедине… Разговор лишних не терпит.
— А он не лишний, и секретов от него у меня нет.
— Да, знаете… Слова как-то застревают, начать трудно.
— По-моему, раньше вы были решительнее, — неприязненно усмехнулся маршал.
— Так то ж война… Да и служба требовала. Докладывать все как есть…
— Святая истина. Все как есть, но не впадая в анекдоты.
— Такого не было, товарищ маршал. Честное слово офицера. Записка была суровая, но чтоб прибавить чего… Да время-то было… Вспомнишь — волосы дыбом встают…
— Вы же со мной в Подлипках разговаривали. Лично. С оперативным планом знакомились. А потом нате: маршал не владеет обстановкой, растерянность проявляет. Это откуда взялось в служебной записке?
— Так я же не один ее писал, товарищ маршал…
— А других я в глаза не видел. Покрутились где-то в частях, совокупность обстановки не уяснили, и раз тебе — бумага! За правду не больно — небылицы возмутили.