Но сумел оторваться от больших забот, сосредоточился на интересе деда Семена, который хотел знать о своих детях и кому неведомы были сейчас всеохватные государственные проблемы.
— Во всем разберутся, отец. Невиновные скоро домой вернутся. А раз твои ребята — орлы, присяге верные, печалиться нечего. Проверят, порасспросят очевидцев… Накажут только виноватых, а к честным грязь не пристанет.
— Так-то оно так… Хоть бы весточку подали, отозвались отцу. Какая же жизнь без веры…
Лукич подошел неслышно. Постаревший, севший в плечах до мальчишеской угловатости. С пустым рукавом гимнастерки, заправленным под ремень, с бобриком редких, выбеленных тяжелыми годами волос. Этот мужчина ничего общего не имел со статным, цыганисто-красивым комэском Александром Винокуровым. Боже, как проутюжила его жизнь, что с человеком сделала! И сразу же подумалось о себе: верно, годы и его не помиловали, старательно прошлись по лицу, если Лукич рассеянно скользит усталыми глазами…
Привычно, будто надоевшему уполномоченному:
— Слушаю вас, товарищ…
— Лукич! Да ты что? — И растерянно, огорченно: — Не признал, значит… Саша, Лукич! Тьфу, наваждение какое-то…
— Степан Иваныч… Степан Иваныч… Да не сон ли вижу?! Да и что за цирк? Без парада, в кепчонке… В избу, к столу! Дедушка, давай припасы. Гость дорогой пожаловал…
В один миг, со сноровистостью тридцатилетнего дед Семен преобразился: рубаху новую напялил, «Георгия» нацепил, да и сказочный стол спроворил. Он сновал из кухни на чистую половину суетливо и радостно. Потому как уж очень хотелось принять гостя честь по чести, повеселить первачом, обиходить гостеприимно и хлебосольно. Опрокидывая стопку, не задерживался за столом. Понимал, что он при беседе лишний. Выставив все, что было в доме, завалив стол нехитрыми закусками, потихоньку притворил дверь и выскользнул на крыльцо…
Лукич говорил не торопясь, возвращаясь памятью в уже ушедшие нерадостные годы, надолго задумывался, припоминая детали, имена.
— Последний выстрел сделал в Средней Азии, когда Курбан-бея брали. Ну а потом в родные края. Вернулся к своему безлошадному дому. Мать в девятнадцатом померла, отец в бобылях совсем одичал. При сельсовете ячейка образовалась, от кулаков бедноту защищали. В двадцать втором женился. Ну да, на той самой, рассказывал тебе. Когда на действительную отправлялся, провожала меня до росстанного камня. Девчушка совсем нескладная, ей тогда четырнадцатый шел… Вернулся — невеста на выданье. Правда, в возрасте разница, да и отец ее восстал: не отдам за голытьбу — и все тут! Поддерживала и родня — у них мельница, тройка лошадей, скотины полон двор. А я что? Бесштанный, по их понятиям. Да только с характером оказалась Маргарита: уперлась на своем — и баста! Или он, или никто! Отец ее, крутоватый мужик, но отходчивый и сметливый, понимал, куда жизнь поворачивает. Поартачился для фасона, повыламывался, сколь деревенские порядки требуют. Потом шепнул моей родне: дескать, засылайте сватов. — Чокнулся с маршалом, заглянул в глаза: — Может, длинно все это, а? Ты скажи, неинтересно встряхивать прошлое, так я враз закруглюсь.
— Да будет, Лукич, полно…
— Ну а дальше что? В сельсовет двинули. Деревня к объединению шла. Кулаков да зажиточных прищучивать начали, хотя в нашей округе крупных мироедов и не было. Сам видишь, земля бедная, край неухоженный — разжиреть не на чем. Мой тесть — мужик дальновидный. Все сдал добровольно, да и в колхоз сразу записался. Работал справно и хоть ворчливым стал, так иногда и по делу — сколько бесхозяйственности на первых порах в артелях было. А в тридцать пятом район мне дали. Как угорелый носился по деревням. Из конца в конец больше сотни километров, район-то… Но и заботы другие стали. Колхозы силу набирали, жить стали веселее, бедных убавилось. Техника пошла на деревню, люди грамотные подрастали… Теперь о главном, Степан Иванович. Повиниться хочу и разъяснить тебе, что к чему. Если бы несерьезно, разве дал бы я тебе телеграмму?
— Да что ты, Лукич, виниться вздумал. Это мне горько, что не успел активно вмешаться. Бумажку твою подают, а я через час на маневры улетаю… Прочитал, а толком не пойму: что стряслось? Чую, плохо тебе, но что конкретно делать, ума не приложу. Приказал адъютанту связаться с областью, нужные рекомендации дать. А потом, уж прости ты меня, Лукич, такая круговерть началась, что и не хватился проверить. Как оно у тебя все обернулось?
— Да обернулось лучше, чем началось. На чем это я остановился? Вроде обычный вызов в область. Поздоровались, как всегда, но холодком от всех сквозит, будто инфекционный я. Что да к чему, допытываюсь, а все глаза отводят да о пустяках расспрашивают. Потом позвали в кабинет. Вхожу. За столом трое. И будто ледяной водой в лицо: «Гражданин Винокуров?» Усадили на стул и перекрестно так: «В царской армии служили?» — «Так это известно всем. В каждой анкете писал». — «А как в Красной Армии очутились?» — «Не очутился, а пришел. Об этом тоже написано». — «Два «Георгия» у царя выслужили. За что?» — «Тут царь ни при чем. Кресты за храбрость давали. За то же и боевым Знаменем награжден». Смекаю, что худо дела складываются. Я им про Фому, а они про Ерему…
— Простить себе не могу, Лукич… — Маршал гонял дольку огурца по опустевшей тарелке и все норовил встретиться взглядом с потемневшими, захолодевшими от гнева глазами товарища. — Со мной бы посчитались, я бы проверил, что за комиссия оскорбляла заслуженного человека…
— А они и посчитались. Не будь твоего запроса — несладко бы мне пришлось. Ко всему еще анонимку подбросили. Кто-то из раскулаченных, кому не по нутру пришелся… Через неделю снова побеседовали. И баста. С исполкома освободили. Вернулись мы с женой в деревню. Маргарита, дело ясное, успокаивает: черт с ними, с чинами, главное — при семье. Председатель здешний, пьянь перекатная, обид мне не забыл, поиздеваться радешенек. Покуражился всласть, как малое дитя, в конюхи определил. А к лошадям — что ж, дело привычное. Да и люблю я эту скотину…
Маршал покусывал пропахший табаком провислый ус, горько кивал. Никак не мог подобрать такие нужные сейчас, проникновенные, недежурные слова. Как назло, ускользали они, не шли на язык. Дотронулся до пустого рукава Лукича:
— Где это тебя так?
Лукич глуховато кашлянул, поперхнулся словами, резко переключаясь на другое. Отрешился от неприятных воспоминаний, веселее и по-фронтовому дружелюбно пояснил:
— На Днепре. На самой быстрине… В соседний плот прямое попадание. Нас тоже сильно зацепило. Боль адская, стоны кругом. Уж и не помню, как удержался на плаву. А после госпиталя комиссовали. Домой вот вернулся… — Каменно, отчужденно замолчал.
Маршал положил ладонь на угловатое, вздрагивающее плечо и тихо попросил:
— Не надо дальше. Я все знаю…
— Ну раз знаешь, то и разговору конец. — Тяжело и жадно опрокинул стопку первача, насупился, захрупал огурцом.
* * *
Жеребца привели к вечеру, и Тихон, никем не предупрежденный, встретил нежданного постояльца настороженно и ворчливо. Жеребца определяли на место Пальмы основательно и надолго. Люди, которые привели коня, что-то долго говорили Тихону и все требовали от него внимания. Конюх слушал рассеянно, вяло кивал головой, соглашаясь с приказной дисциплиной. Когда гости удалились, ввел жеребца в стойло. Насупленно задал ему овса и, отыскав молоток с гвоздями, стал неторопливо прибивать табличку с короткой и красивой кличкой — Гусар. Лениво заколачивал гвозди, бунтарски выговаривал в конюшенную пустоту:
— Все Тихон да Тихон… Как в богадельню определять, так Тихон подсоби. А что ж красавцы-то ихние? Медали да призы огребать — они первые! А выдохлась лошадь — все на Тихона норовят спихнуть. А она, что ль, без сердца, скотина? Этот Гусар, положим… Разве хозяин ему не дорог, разве скучать лошадь не будет? Хоть бы проводил жеребца, на пенсионный постой определил…
Но уже теплел в своем брюзжании Тихон, в стариковское ворчание вплетались нотки сочувствия — за долгие годы Гранат безошибочно определял перелом в настроении конюха. Вот и сейчас, еще по инерции, он не мог остановиться, но в слова уже вплетал заботу и сострадательное понимание несладкой конской жизни. Он оглаживал волновавшегося от незнакомого помещения Гусара, перемешивал в кормушке пахучее сено: