«Я пришел к водоразделу…» Я пришел к водоразделу: все тропы отсюда вниз к заповедному пределу, обрывистые, разбрелись. Впереди — пустая вечность, путь грядущего земной. Призрачная бесконечность как марево — и там, за мной. Но светла небес дорога — ввысь, в немыслимую высь! Дух мой, созидатель Бога, в свое бессмертье вознесись. «О, мир двоящийся, мир отражений…»
О, мир двоящийся, мир отражений в лазури озера пылающий закат, час невозвратности и вечных возвращений, вечерней памяти благословенный яд. Две глуби сонные. Какой — поверим? Где загорелся луч непризрачной звезды? Зарю небесную озерный манит терем, подводные леса — как райские сады. И ближе ночь. Гореть заря устанет, растают в сумраке прибрежные холмы, и дымный Серафим с мечем на страже станет непостижимости, молчания и тьмы. «После ночи темной, дикой…» После ночи темной, дикой, после ночи грозовой — чую над тобой, великой, чую день великий твой. Брезжит утро — озарило целины твоей простор, с небесами породнило глуби северных озер. На волнистые дубравы, на пшеничные моря золотую чашу славы опрокинула заря. ГОРОД Стена («В окне моем неровная стена…») В окне моем неровная стена вечерним золотом озарена, а снизу, со ступени на ступень, по ней скользит едва заметно тень. Все выше, выше к трубам дымовым, все ближе к небу этот синий дым; еще немного — станет он мутней, поглотит стену и растает с ней. Я всматриваюсь в медленную тень и чувствую, как умирает день, как уплывает в звездные поля усталая, вечерняя земля. Набережная («Осень, холодок, рассвет…») Осень, холодок, рассвет, — камни набережной гулки. Никого… Милее нет этой утренней прогулки: сень платановых аллей, серый щебень, запах Сены, опрокинутые в ней дымнорозовые стены. Мимо спусков и мостов, лестниц и скамеек длинных, обезлюдивших садов, площадей, таких пустынных, в полусумраке брести, передумывая думы, городские на пути слышать, слушать полушумы. Издалёка грузовик прогремел неясным громом, стукнул ставень, смутный крик, где-то звон над Божьим домом. Сонная скользит река, донесется плеск фонтана, стон фабричного гудка из окраин и тумана… Шарманка («На темный перрон полустанка…») На темный перрон полустанка, под утро — ни свет, ни заря, плетется хромая шарманка, поет, надрывается зря. Хоть голос у немощной звонок и в ней человечья душа, никто из вагона спросонок в окошко не бросит гроша. От века закон одинаков на всех перепутьях земли. И старенький вальс не доплакав, умолкнет шарманка вдали. Певица («В четверг под мое окно…») В четверг под мое окно приходит женщина петь. Пусть ей-то уж все равно, да жуть на нее смотреть. Во взоре не то вопрос, не то, как ножом, печаль, и грязная прядь волос бахромкой седой — на шаль. А песню поет она такую — хоть плачь навзрыд, всю душу мою до дна призывной тоской пронзит. Любого греха страшней, нельзя никому простить. И хочется крикнуть ей: Неправда, не может быть! Нищий («В городском саду за рекой…») В городском саду за рекой, под каштанами, день-деньской старый нищий сидел на пне, всякий раз попадался мне. Всякий раз минувшей зимой, через сад проходя домой, десять су я совал ему в утешительную суму. Он был очень убог и тощ, — на посту и в холод и в дождь, как заморщенный серый гриб, к придорожной траве прилип. Все о чем-то просил старик, но в его слова я не вник; что-то шамкал беззубый рот, да понять я не мог весь год. А недавно я мимо брел, никого в саду не нашел, — только лень торчал сиротой над примятой слегка травой. И с тех пор, уж не первый день, мне мерещится этот пень, и на сердце комом тоска. Видно — я любил старика. |