— Спасибо. Вы очень добры.
Он снова широко ухмыльнулся:
— Впрочем, вам не о чем особенно беспокоиться, Артур. Сидеть в тюрьме, надеюсь, вам не придется. Во всяком случае, в связи вот с этим. — Харпер выразительно помахал написанным мной листком и чеками. — Для меня все это не более чем небольшая, но достаточно надежная страховка. Так сказать, необходимая мера предосторожности. — Он взял со стола бутылку и долил мне в бокал еще немного бренди. — Видите ли, Артур, один мой приятель собирается доверить вам нечто очень и очень ценное.
— Что именно?
— Машину. Которую вы скоро отгоните для него в Турцию. Точнее говоря, для нее и в Стамбул. И получите за это сто долларов плюс, естественно, деньги на все требуемые расходы. Только и всего.
Я постарался изобразить на лице улыбку:
— Если от меня требуется только это, тогда мне, признаться, не совсем понятно, зачем для этого понадобилось меня шантажировать. За такие деньги я бы с превеликой радостью делал это для вас хоть каждую неделю. Без какого-либо принуждения. В той или иной форме.
Его лицо скривилось, как от зубной боли.
— Господи, да при чем здесь шантаж?! Речь ведь идет всего лишь о небольшой, но надежной страховке, только и всего, Артур! И о «линкольне» стоимостью в семь тысяч долларов. Кстати, вы имеете представление, за сколько его можно сейчас продать в Турции?
— Да, имею. Минимум за четырнадцать тысяч.
— Тем лучше. Ну а теперь предположим, вы загоняете ее там в первый попавшийся гараж и продаете…
— Это далеко не так легко сделать.
— Артур, не далее как сегодня вечером вы пошли на такой большой риск всего за триста долларов. Так неужели испугаетесь сделать нечто куда менее рискованное за четырнадцать тысяч? Особенно после всего, что произошло здесь… Не будьте же зеленым юнцом, Артур! Поймите, никому из нас — ни мне, ни моему приятелю, ни вам — совершенно не о чем беспокоиться. Как только мы узнаем, что машина доставлена куда надо, я тут же порву вашу исповедь на мелкие кусочки, а вот эти сворованные вами чеки немедленно вернутся на свое законное место в моем кармане. И все будет забыто. Будто ничего никогда и не происходило!
Я молчал. Не верил ни одному его слову, и Харпер знал об этом. Но ему было все равно. Он просто смотрел на меня и, похоже, получал от этого искреннее удовольствие.
— Ладно, — сказал я наконец, устав от игры в молчанку. — Но у меня есть пара вопросов, на которые я хотел бы получить ответы.
Он кивнул:
— Есть, конечно же есть, друг мой… Вот только у нас тоже есть одно условие, причем напрямую связанное с этой работой. Никаких вопросов, Артур!
Честно говоря, меня сильно удивило бы, скажи он что-нибудь другое.
— Бог с вами, — махнув рукой, покорно сказал я. — Когда приступать?
— Завтра. Вы можете сказать, приблизительно сколько времени вам потребуется, чтобы добраться до Салоник?
— Где-то около шести-семи часов.
— Так, посмотрим, что у нас получается… Завтра вторник. Если вы отправитесь, допустим, где-то в полдень, то в среду вечером можете быть в Эдирне, а в четверг днем уже в Стамбуле. Что ж, это нас полностью устраивает. — Он чуть подумал. — Значит, сделаем так: завтра утром вы берете вашу дорожную сумку и приезжаете сюда. На такси или автобусе. Будьте здесь ровно в десять.
— Где мне садиться в машину?
— Я покажу вам.
— Хорошо. Как скажете, сэр.
Харпер неторопливо прошел к входной двери, открыл ее.
— Будем считать, что мы договорились. Ну а теперь, Артур, забирайте ваше барахло и исчезните. Мне надо хоть немного поспать. Завтра у меня полно дел…
Я собрал все мои вещи, рассовал их по карманам, направился к двери…
— Эй!
Когда я повернулся, что-то больно ударило меня в грудь, а затем упало под ноги.
— Вы забыли отмычку, — не без иронии прозвучал голос Харпера.
Я нагнулся, поднял отмычку, положил ее в карман и… молча ушел. Даже не попрощавшись. Впрочем, он этого и не заметил. Потому что был занят своим бокалом с бренди.
Самым страшным в школе «Корам», где я учился, были телесные наказания, то есть порка деревянной тростью, которая сопровождалась определенным, довольно унизительным ритуалом. Вконец раздраженный постоянно повторяющимся проступком ученика, учитель, выйдя из себя, прекращал «читать мораль», быстро царапал что-то на листке бумаги, складывал его и говорил: «Отнеси эту записку директору». Это было приговором. В записке всегда была одна и та же фраза, в конце которой стояли его инициалы: «Прошу Вашего разрешения на экзекуцию». Читать ее наказанным ученикам категорически запрещалось. Не знаю почему, но записка обычно была сложена два раза — вдоль и поперек. Наверное, учителям просто не нравилось просить на это специальное разрешение начальства.
Получив приговор, жертве надо было выйти из класса и найти мистера Браша, или, как мы его называли, Щетину. Иногда он, конечно, находился в своем кабинете, но чаще в «своем» шестом классе, ведя урок тригонометрии или латыни. В таком случае надо было, робко постучавшись, войти в класс и молча стоять там у двери до тех пор, пока он не соизволит тебя заметить. В зависимости от настроения Щетины ждать приходилось иногда пять, а иногда и целых десять минут…
Это был высокий, плотного сложения человек, с багровым лицом и массой черных волос на тыльной стороне обеих рук. Ведя урок, он, как правило, говорил очень быстро, и буквально через несколько минут в уголках его губ начинали появляться частички белой пены. Когда Щетина был в хорошем настроении, то почти сразу же прерывал урок и тут же начинал свои шуточки вроде: «А-а, наш славный Симпсон! Или, может, лучше называть вас „наш не совсем достаточно славный Симпсон“? Итак, чем мы вам можем быть полезны?»
Причем, что бы он ни сказал, класс начинал громко и долго хохотать, поскольку чем дольше они смеялись, тем дольше длилась пауза в занудливом уроке. «Ну и в чем мы согрешили, Симпсон? В чем именно на этот раз? Сделайте милость, сообщите нам, пожалуйста». Говорить всегда надо было только чистую правду — не выполнил домашнюю работу, соврал учителю, испортил классную тетрадь чернильными кляксами, — так как всегда была угроза, что он захочет спросить потом у учителя.
Покончив со своими дежурными шуточками, Щетина подписывал «приговор» и небрежным жестом руки отпускал жертву на жестокую, но, по их просвещенному педагогическому мнению, вполне заслуженную экзекуцию… До того прискорбного случая с не совсем приличной поэмой Щетина, похоже, относился ко мне даже с некоторой симпатией, так как я умел вместе со всеми громко и вроде бы вполне искренне смеяться над его замогильными шуточками, хотя не чья-нибудь, а именно его подпись обрекала меня на жестокую порку. Если настроение по каким-либо причинам было плохим, он обычно обращался к провинившемуся «сэр», что лично мне всегда казалось несколько глуповатым, хотя и звучало с неизменной язвительностью: «Итак, сэр, в чем наша вина на этот раз?.. Списывали ответы на вопросы под партой?.. Нищенский дух, сэр, воистину нищенский! Работать надо, работать, сэр, ибо Ночь уже близка!.. А теперь, сэр, убирайтесь с глаз моих! На таких, как вы, сэр, мне попросту жаль тратить мое драгоценное время…»
Вернувшись в класс, надо было сразу же отдать записку учителю. Тот немедленно снимал свою академическую мантию, чтобы освободить себе руки, и доставал из нижнего ящика стола деревянную трость для битья. Трости всегда были практически одинаковыми — около метра в длину и довольно толстые. Некоторые учителя выводили жертвы на экзекуцию из классной комнаты в школьный гардероб, другие предпочитали делать это прямо в классе, на глазах у других учеников. Провинившийся должен был нагнуться так, чтобы кончики его пальцев касались носков ног, и затем учитель начинал хлестать его тростью с такой силой, будто хотел ее как можно скорее сломать! Если трость дважды попадала в одно место, ощущение было таким, как если бы к спине приложили раскаленный утюг. Самое главное для наказуемого было не кричать от боли и не дергаться. Помню, как-то один из наших мальчиков во время наказания описался и его с позором отправили домой; а другого, когда все уже закончилось, вырвало прямо в классе, поэтому учителю пришлось послать за уборщиком, который, войдя с ведром и тряпкой, почему-то всегда говорил одну и ту же фразу: «Только и всего?» Как будто его искренне разочаровывало отсутствие лужи крови. Впрочем, большинство учеников только покрепче стискивали зубы, тихо охали и постанывали от дикой боли, а затем, когда порка заканчивалась, возвращались на свое место с таким видом, будто ничего особенного не случилось. Это не было хвастливым проявлением гордости, нет, это был единственный способ заслужить уважение и симпатии и учителя, и своих друзей по школе. Когда кто-нибудь громко плакал или кричал от боли, ему обычно никто не сочувствовал, так как тем самым он, во-первых, показывал, как сильно любит самого себя, и, во-вторых, доставлял большое удовольствие «палачу», который считал, что достиг своей цели.