Теперь, в последнее утро перед своим отъездом, Рузвельт, просмотрев почту, решил, как и Сталин, поступить неформально и зайти к нему частным образом. Рузвельт полагал, что если бы он смог вызвать Сталина на откровенность, проявить единство взглядов, тогда Сталин мог бы начать доверять ему. Рузвельт чувствовал: требуются дружеские отношения, чтобы заставить Сталина принять его планы, подразумевавшие признание необходимости силовых методов. Объединенные Нации, планируемые Рузвельтом, были предназначены для принуждения к миру, для обуздания стран-изгоев, стран-нарушителей, и они должны будут черпать власть из власти его полномочных членов. Это означало, что каждая страна должна была отказаться от некоторой части своей власти в пользу организации. Навязать Сталину идею о передаче власти было трудным делом. Для создания Объединенных Наций Рузвельт нуждался в полном сотрудничестве со Сталиным, что-либо меньшее означало поражение. И он собирался добиться этого сотрудничества своим собственным, особым образом.
В этот день Рузвельт был весьма коварен. Он имел склонность играть людьми – и он брал над ними верх, поскольку был слишком умен и превосходно разбирался в людях. Он играл, например, с генералом Дугласом Макартуром, которого он считал талантливым генералом, но весьма опасным лидером, которого необходимо держать под неустанным контролем. Как отмечал биограф Макартура, Уильям Манчестер, Рузвельт одновременно расхваливал генерала и ставил его в тупик. Рузвельт однажды сказал, что он считает генерала одним из двух самых опасных людей в стране. (Другим был губернатор Луизианы Хью Лонг, беспринципный демагог, который был убит в 1935 году. Этих двух людей объединяло то, что они оба были возможными претендентами на пост президента страны.)
Макартур совершил непростительный для военного шаг: он ослушался приказа. Вместо того чтобы разогнать ветеранов Первой мировой войны, которые, требуя денежных компенсаций, расположились со своими семьями возле Вашингтона летом 1932 года (как ему было приказано это сделать), он поджег их лагерь. Погибли невинные люди, в том числе дети. Находясь на посту президента, Рузвельт воздавал Макартуру почести как генералу, но в остальном обращался с ним как с лидером консервативных политических кругов.
Как-то спустя несколько лет на ужине в Белом доме Макартур спросил Рузвельта: «Господин президент, почему вы часто спрашиваете мое мнение по поводу социальных реформ, находящихся на этапе рассмотрения… но обращаете мало внимания на мои взгляды по военным вопросам?» Рузвельт ответил с честностью Макиавелли: «Дуглас, я не могу довериться вашим советам по этим вопросам, но могу довериться вашей реакции на них. Для меня вы являетесь символом совести американского народа»[251].
Теперь, оказавшись лицом к лицу с Иосифом Сталиным, сдержанность и скрытность которого он хотел преодолеть, он решил прибегнуть к одной из своих игр. Как позже Рузвельт сообщил Фрэнсис Перкинс, он понял, что должны быть востребованы кардинальные меры, иначе «со всем тем, что мы делали, могли бы справиться и министры иностранных дел»[252].
Его «операция», направленная на установление личных дружеских контактов со Сталиным, причем за счет Черчилля, была организована им как раз перед последней пленарной сессией. Черчилль был в плохом настроении. По воспоминаниям Рузвельта, когда они вошли в конференц-зал, «у меня была ровно секунда, чтобы сказать ему: «Уинстон, я надеюсь, вы не рассердитесь на меня за то, что я собираюсь сделать». Черчилль в ответ лишь перекатил свою сигару во рту и что-то пробурчал. Как только они расселись вокруг стола, Рузвельт (как он сам рассказывал позже Перкинс) «начал лично общаться со Сталиным. Я не говорил ему ничего такого, чего я не высказывал раньше, но делал это настолько по-дружески и конфиденциально, что и другие русские стали прислушиваться к нам. Сталин оставался по-прежнему сдержанным.
Тогда я сказал, прикрыв рукой рот (но так, чтобы переводчик смог перевести мой шепот): «Уинстон сегодня не в духе, он встал с утра не с той ноги».
Смутная улыбка появилась в глазах Сталина, и я понял, что был на верном пути… Я начал дразнить Черчилля его британской гордостью, его сигарами, его привычками, называть его Джоном Буллем[253]. Сталин отметил это. Уинстон покраснел и нахмурился, и чем больше он так делал, тем больше улыбался Сталин. Наконец, Сталин разразился глубоким, от души, смехом, и впервые за эти три дня я увидел просвет в наших отношениях, и у меня появилась надежда. Я продолжал свою тактику, Сталин смеялся вместе со мной, и именно тогда я назвал его “Дядюшкой Джо”. Накануне, возможно, он общался со мной прохладно, но в тот день он засмеялся и подошел ко мне пожать мне руку.
С этого времени наши отношения перешли на личный уровень, и Сталин сам стал время от времени отпускать различные шутки и остроты. Лед был сломан, и мы начали общаться как обычные люди, как братья».
Поддразнивая Черчилля, Рузвельт, несомненно, хотел тем самым показать Сталину, что он теперь чувствовал себя так же комфортно и хорошо со Сталиным, как и с премьер-министром. Этим он привел Сталина и, конечно же, самого себя в хорошее расположение духа. В июне Литвинов сообщил, что Рузвельт «был полностью убежден в необходимости открытия “второго фронта” как можно скорее, и, безусловно, в Западной Европе», но что он «постепенно отошел от этого мнения под давлением своих военных советников и, особенно, Черчилля… Возможно предположить, без риска ошибиться, что там, где дело касалось военной политики, Черчилль вел Рузвельта на буксире»[254].
Примерно в то же время Дэвис сообщил Рузвельту, что Сталин обвинил президента США в поддержке «традиционной британской внешней политики, направленной на то, чтобы отгородиться от России, закрыв Дарданеллы и выстроив систему компенсационного баланса сил против нее»[255].
Если у Сталина все еще оставались сомнения относительно внешнеполитических целей Рузвельта или относительно того, вел ли Черчилль его на буксире, то Рузвельт хотел поставить на них крест.
* * *
Пленарное заседание началось. Гопкинс и Гарриман сидели по обе стороны от президента, Иден и британский посол Кларк Керр – по обе стороны от Черчилля, Молотов – рядом со Сталиным. Рузвельт открыл совещание вопросом о том, что можно было бы предпринять, чтобы побудить президента Турции Исмета Иненю вступить в войну. И Объединенный комитет начальников штабов, и Рузвельт считали, что вступление Турции в войну в целом нецелесообразно, поскольку могло обойтись слишком дорого – с учетом необходимости предоставления туркам боевой техники и вооружения, в частности десантных кораблей, уже предназначенных для операции «Оверлорд». Тем не менее Черчилль, понимая, что это создаст проблемы для организации операции «Оверлорд», утверждал, что мотивированная Турция, обеспеченная десантными кораблями, могла бы осуществить успешную операцию по захвату Родоса, который он считал стратегически важным островом. Он предложил направить десантные корабли из Тихоокеанской зоны. Однако Гопкинс, проявив твердость, заявил, что свободных десантных кораблей в распоряжении не было. Рузвельт также сказал, что переброска откуда-либо десантных кораблей «абсолютно невозможна»[256]. Сталин не придал этим разногласиям значения, поскольку вопрос был закрыт.
Обсуждение продолжилось в течение обеда, который был организован в апартаментах Рузвельта его слугами-филиппинцами.
Затем Рузвельт поднял тему Финляндии. Он был крайне недоволен вторжением Советского Союза в Финляндию в 1939 году, назвав в одном из писем эту войну «ужасным насилием»[257]. На заседании правительства, состоявшегося после вторжения советских войск в Финляндию, президент Рузвельт объявил, что в Советский Союз не будет поставляться вооружение или какое-либо военное снаряжение. С тех пор ситуация, безусловно, резко изменилась: финские войска входили теперь в состав германских войск, обеспечивавших блокаду Ленинграда. Рузвельт полагал, что он знал, о чем сейчас думал Сталин: в июне 1942 года Литвинов рассказал Гопкинсу, что Сталин решил воздерживаться от каких-либо действий в отношении Финляндии. Рузвельт надеялся, что Литвинов правильно сообщил о позиции Сталина, но он не особенно рассчитывал на то, что Сталин будет неукоснительно придерживаться ее: он был готов к любому развитию событий. Как он в сентябре мрачно написал архиепископу Нью-Йорка кардиналу Спеллману, он считал, что была высока вероятность того, что Сталин заявит притязания на Польшу, Прибалтику, Бессарабию и Финляндию, «поэтому было лучше уступить их изящно… Что мы можем поделать с этим? Через десять или двадцать лет… под европейским влиянием русские, возможно, перестанут быть такими грубыми варварами»[258].