В комнату вошла Маша с бутылкой коньяка и рюмками, потом она принесла закуску: колбасу, сыр, рыбные консервы. Девушка собрала волосы в тугую копну и стала вроде выше, ее круглое с приплюснутым, некрасивым носом лицо казалось теперь более привлекательным, а для Ивана Карповича еще и менее порочным. Он смотрел на девушку и думал, что совершенно не знает и не понимает нынешнюю молодежь. Он спрашивал у себя, чего ей, такой молодой, надобно в широкинской компании, — неужто молодых парней мало! Но ответа не мог найти и, когда Маша подошла к столу с хлебом, полюбопытствовал:
— Не скучно?
— Скучно? — удивилась та. Личико девушки вытянулось, и она улыбнулась мягко и до отвращения наигранно. — С нашим папочкой никогда не скучно. Он у нас забавный и ве-се-лый…
Она подошла к Широкину сзади, обхватила его за шею полными, белыми руками и потянула на себя. Тот качнулся и повис над полом, уткнувшись лысым затылком в пухлую грудь девушки.
— Если папочка нас не будет любить, мы его возьмем вот так и уроним. Будешь, папочка, нас любить?..
— Пусти!.. — засмеялся Широкин, и кадык его, величиной с куриное яйцо, задрожал. — Пусти, мне щекотно… Да люблю, люблю я вас!..
Она отпустила его, подсела к столу и, капризно выпятив, пухлые, сухие, потрескавшиеся губы, по-детски сюсюкая, оказала:
— Папочка, налей мне коньячку, а то головка вава.
От девушки пахло резко духами, и это Иван Карпович чувствовал, потому что был рядом. «Театр какой-то. Чего она комедию разыгрывает?» — подумал он.
Широкин разлил коньяк по рюмкам. Худое, красное лицо завхоза с большим горбатым носом было самодовольно, счастливо. Видно, ему нравилось, что его называют папочкой, что он по-барски благотворит и живет на широкую ногу.
— Я теперь среди молодежи вращаюсь и скажу тебе, что у них другие понятия о жизни, чем у нас. Мы что, копейку всю жизнь наживали, экономили, лишнее не тратили. Они вон, наоборот, минутой живут. Есть деньги — гуляют, а нет — лапу сосут. Забот никаких у них нет, жизнь — сплошной праздник. Некоторые сюда, на Крайний Север, на рыбозавод завербовались шутя, от нечего делать, решили, будто в кино пойти, приехали. Они в жизни ничего не страшатся. Я теперь понял, что они куда-то уходят, давно уходят, а куда уходят, черт его знает. Все мы думаем, что они рядом, уверяем себя в этом, а они-то ушли, и все дальше уходят. Невесело это понимать. Давайте-ка выпьем за все хорошее!
— Ты о всех-то не суди по немногим, — поднимая рюмку, хмуро изрек председатель. — Молодежь у нас хорошая, об этом даже в газетах пишут. Правда, есть некоторые с вывихами (председатель покосился на девушку), так что тут поделаешь…
Подняли рюмки, выпили. Председатель наблюдал, как пила девушка. Она осушила рюмку разом, по-мужски смело и жеманно, и на ее лице не дернулся ни один мускул, только губы оттопырились капризно, будто она дотронулась до чего-то неприятного.
— Огурца соленого нет? — заедая коньяк колбасой, спросил председатель.
— Коньяк и огурцы? — удивился Широкин.
— А чего, я при любой выпивке огурец за милу душу. Он выпивке особый смысл придает — национальную традицию.
— Маша, принеси, — попросил Широкин.
Когда девушка ушла, Половников придвинулся к завхозу и заговорщическим шепотом процедил:
— Ох и непутевая она, видно, девка. Коньяк хлещет, как мужик, поди, и развратничает?
— Брось! — отрезвел Широкин, и в глазах его блеснул зеленоватый огонь ненависти.
Половников смутился не от окрика Широкина, а от собственного бестактного вопроса, который задал совершенно не подумав.
— Мамка что там делает? — спросил Широкин у девушки, когда та принесла полную тарелку мелких, упругих огурцов.
— Чего? Спит…
— Разбуди, может, выпьет…
— Да не, она теперь до обеда будет дрыхнуть…
— Кто это? — не поняв, спросил Иван Карпович. — Ее, что ли? — Он кивнул на Машу.
— Да нет… — улыбнулся Широкин. — Подруга, только она постарше, ее и зовут мамкой.
После того как выпили еще по одной рюмке, председатель опять стал уговаривать Широкина вернуться в колхоз. Он говорил спокойно, весомо, как всегда говорил на собраниях, где никто не мог его перебить, и думал, что его слова непременно охладят, отрезвят этого ранее тихого, нелюдимого человека. Но Широкин бесшабашно покачивал головой, и великодушная улыбка фокусника, знающего нечто большее, чем все смертные, не сходила с его лица. Он говорил:
— Назад, в колхоз, в эту глушь, я не вернусь. Туда хода нет. Решено! Я, ядрена вошь, пожить хочу, так пожить напоследок, чтобы на том свете икалось от удовольствия. Я всю жизнь один мыкался, а теперь у меня друзья, можно сказать, родные мне люди.
— Может, на тебя эта активность солнца влияет? В газетах про это всякое пишут. Поехал бы на материк, на юг, на какой-нибудь курорт. Хочешь, мы путевку дадим? Чего здесь-то заработанную копейку спускать. Потом ты говорил, что брат у тебя где-то живет?
— Не, Иван Карпович, на материк ехать я не хочу. Здесь жить привык. И не активность на меня повлияла, а другое, совсем другое — душевное. Ну, а насчет денег ты не переживай. Я на Чукотке давно, хорошо всегда зарабатывал и накопил кой-чего, так что погулять мне хватит. К тому же через годик устроюсь куда-нибудь. Я бобыль, много ль мне надо? Насчет брата, так я уже забыл о нем. С детства не видел. Мы только по отцу родные братья-то. Как отец с войны не вернулся, так я сразу и уехал из дома. Пацаном был, а от такого невыносимого житья, от мачехи сбег. Я с ними и не переписывался. При отце-то по-людски жили, а потом… Чего там прошлое ворошить, у меня к брату, по правде говоря, родственности никакой не чувствуется.
Председатель не отступал, он был настырный мужик и не привык быстро сдавать своих позиций. Теперь он стал говорить о высоких материях, о том, что человек должен до конца нести свой крест — трудиться неустанно на благо общества, меньше думать о личном благе, в этом-то и есть его большое человеческое предназначение на земле.
Широкин слушал, смотрел, прищурившись, перед собой, соглашался, кивая головой, но думал не так, как думал и говорил Иван Карпович, и в душе посмеивался над ним.
Маша пододвинулась поближе к Широкину, заглянула в его глаза и спросила:
— Папочка, ты нас не бросишь? Ты же нас любишь?
Председатель хмуро покосился на девушку и подумал: «Скользкая, хитрая, оказывается, эта особа и с далеким прицелом гнет палку». Половников злился на девушку и уж готов был, как говорят, «спустить на нее Полкана», чтобы она не мешала уговаривать завхоза.
Дверь из второй комнатки неожиданно отворилась, в зал вошла женщина, худая, смуглая и довольно приятная внешне. Она села за стол и невидящим взором стала смотреть перед собой.
По тому, как шла к столу женщина, как уверенно сидела, Половников понял, что она верховодит всем в доме. В облике этой молодой особы было что-то необычное, идущее от пресыщения в душе доступностью малого. Глубоко впавшие карие глаза, легкие морщины на лбу и в уголках рта говорили о том, что женщина многое повидала в жизни. По мнению Половникова, ей было лет тридцать пять, но в ленивых движениях, во взгляде угадывалась усталость пятидесятилетнего человека.
— Ты чего меня с гостем-то не знакомишь? — спросила женщина у Широкина, и глаза ее влажно и настороженно блеснули.
— Знакомьтесь, знакомьтесь, — это мое бывшее начальство.
Молодая женщина даже не взглянула на Половникова, подняла рюмку и сказала:
— Вот теперь за знакомство можно и выпить.
Ивану Карповичу стало как-то неудобно, что ж это за знакомство, женщина даже имя свое не назвала и не посмотрела на него. Половников пить не стал.
— Ее Елизаветой Мартыновной зовут, — попытался сгладить недоразумение Широкин. — Она тоже на рыбозаводе работает.
— Мартыновна, значит, — медленно начал Половников. — Вот закавыка какая получается-то. Отца Мартыном, значит, звали, ну деревенское, мужицкое имя. Хлебопашец, поди? А дочка-то. — Иван Карпович многозначительно кивнул на стол, на бутылки.