— Нет уж, мы городом по горло сыты, — перебивает Бесцветова Олег Лукич. — Он в печенках у нас сидит — надоел, не приведи господь, своею сутолокой.
— Исполнилась наша мечтеночка! — взмахнув нежными руками, говорит хозяйка. — Теперь будем оборудоваться как следует. Мебель шикарную купим, музыку: магнитофон, проигрыватель и заживем развеселенько.
«Повеселиться-то мы все не прочь, — думает укоризненно Иван Николаевич. — Работать когда ж будем? Кто за нас хлебушко растить будет?»
Этот вопрос неожиданно наводит Ивана Николаевича на мысль, что и он сам хлеб теперь растить не будет, что и он попал в число «семерых с ложкой». Бесцветов старается не бередить душу дальнейшими размышлениями, берет поданную ему Олегом Лукичом рюмку и молча, торопливо выпивает.
— Зла, собака! — кивая на водку, говорит Олег Лукич. — И кто ее только пьет? Какие такие человеки-звери? Ха… ха… ха!
Бесцветов тоже улыбается.
Жена Олега Лукича Виктория умиленно поглядывает на мужа, но Бесцветов не верит и в это ее умиление.
— Наливочку будем делать, — мягко говорит Виктория, обращаясь только к Бесцветову. — Свое, домашнее всегда питательнее и полезнее. Я уйму всяких рецептиков насобирала.
Прощание было нудным, но, к счастью, недолгим. После взаимного притворного приглашения приезжать друг к другу Бесцветов вышел на крыльцо. Подумал, что больше уж никогда не ступит на этот порог, и в голове от волнения так застучало, что он тихо ойкнул.
У калитки Иван Николаевич останавливается и с трудом, будто ему должны выстрелить в лицо из двух стволов, оглядывается. На крыльце бывшего его дома стоят мужчина и женщина и машут руками — прощаются. Он в полосатой, режущей глаз яркостью пижаме, а она — в японском, еще более ярком халате. Они кажутся какими-то странными заморскими птицами на крыльце этого скромного крестьянского дома.
Он в ответ машет рукой и почти бежит по улице от калитки.
Автобус вел знакомый шофер и все пытался разузнать, как Бесцветов устроился на новом месте. Иван Николаевич отвечал односложно, мол, нормально, и вскоре шофер отстал от него.
Сначала автобус мчится по улице, и Иван Николаевич взволнованно и грустно смотрит на проплывающие мимо дома. Потом он идет по лесу, и так же грустно и взволнованно Бесцветов смотрит на деревья и кусты. В душе что-то путалось, рвалось и кипело.
Лес расступился, и дух захватило от привольной шири лугов. В открытые окна автобуса врывается горьковатый, крутой запах разнотравья: пушицы, клевера, полыни, мяты.
Солнце уж над лугами и развеяло утреннюю синеву. Высоко в небе жаворонок. Чиж-ви-ик тю-фу-уу! Одурела птаха от небесной сини и красоты земной.
Далеко, далеко у горизонта виднеются облака, белые до ломоты в глазах. Они тянутся от земли в синь неба, и кажется, что по ним можно уйти в бесконечность.
Ох, как бы он побежал туда, в синь эту!
Сердце у Бесцветова застучало так отчаянно, что он еле удержал в себе крик. Захотелось бросить все и навсегда остаться в этих лугах, убежать в бесконечную даль, с детства манящую его и любимую им.
Грудь разрывало это всесильное желание. В голове у Ивана помутнело. Он сидел напрягшись, как натянутая струна, вцепившись руками в сиденье с такой силой, что из-под ногтей выступила кровь.
— Во саду ли в огороде… — шепчет он, и в глазах туманится от слез.
Игра
— Марья Ивановна, если ты хочешь быть счастливой, то я расскажу, как это сделать. Ей-богу! Ты сообразительная, сразу поймешь. Меня этому один хороший человек научил. Он раньше в газете работал, потом у нас, в Доме культуры.
Сорокапятилетняя вахтерша Елизавета сидела за столом и говорила запальчиво, со стоической верой другой женщине, понуро сидевшей за тем же столом, напротив. Елизавета, полная, нескладная, с очень некрасивым носатым лицом, плохо знала кассиршу (это женщина была заносчивая и ни с кем в Доме культуры не заводила знакомств), но с какой-то неистовой жаждой пыталась обратить ее в свою веру.
— Ты, если все осознаешь, жить-то в сто раз легче будет, — выпучив неестественно глаза, продолжала она. — Человеку в жизни одно нужно — покойное счастье.
Елизавета была в шерстяном коричневом платье, старившем ее сильно, и в потертой, порядком износившейся, искусственной, под котиковую, шубе.
Кассирша, худенькая, глазастая, сидела в элегантном пальто темно-вишневого цвета с золотисто-рыжим лисьим воротником и оторочкой. Ей было лет сорок, но выглядела она очень молодо, и не мудрено, потому что всегда тщательно, даже придирчиво следила за собой. Кассирша молчала, потерянно и обреченно смотрела перед собой. Подкрашенные тушью глаза ее размазаны — плакала.
Зазвонил телефон, висевший на стене метрах в трех от стола. Елизавета поднялась, подошла к аппарату и сняла трубку.
— Вахта Дома культуры слушает, — четко, по-солдатски отрапортовала женщина. — Начальницы нашей нет. Когда будет? Завтра с утра. Кино у нас сегодня, последний сеанс начался. Конечно, интересное, у нас все кино интересные.
Елизавета положила трубку и села на место.
— И звонят, и звонят… — беззлобно пробурчала она. — Сколько раз просила перенести телефон ближе к столу, так нет — на стенку прицепили. Ходи тут…
Лицо у Елизаветы было розовым, на приплюснутом утином носу появилась испарина. Уж больно давно она сидела в шубе.
— Жарко у нас сегодня. Зиму все мерзли, а теперь вот не продохнешь, а я еще сдуру свитер под шубу надела.
Кассирша по-прежнему молчала, только посмотрела как-то тихо, печально на Елизавету, точно на больную.
Вахтерша расстегнулась, вытерла платочком лицо и опять заговорила:
— Я раньше тоже сильно переживала, шутка сказать, муж бросил. Стервец, снюхался тут с одной и уехал. Перед детьми и людьми стыдно было. Бывало, ночи напролет плакала. До чего дошло — сердце стало болеть, хоть помирай, и все. Наплачусь, разволнуюсь, а оно и давай болеть, колоть под грудью. Я валерьянку да валидол в себя загоняю — не помогает. Потом давление стало подскакивать, аж в голове темнело. «Скорую» все время вызывала, в больнице месяцами лежала. По правде сказать, я уж смерти ждала как избавления. Да при таком волнении меня бы не намного хватило. Спасибо, Сергей Павлович подвернулся. Он такой мужичок невидный, худенький, с бородкой. Его тут все Исусиком звали. Он и впрямь будто какой-то навоженный был. Говорил со всеми тихо, вежливо, и все приятное. От него я ни одного матерного слова не слышала или еще какого ругательства. Он прямо врачевать души людские мог.
— Где он сейчас? — заинтересованно спросила кассирша, и с глазами ее разом что-то произошло — они будто потеплели.
— Года три назад на материк уехал. Жена у него сильно захворала, вот он и подался, — взбодренная неожиданной заинтересованностью кассирши, Елизавета теперь стала рассказывать более азартно. — Он человек был грамотный, умный. Университет кончил и еще в какой-то школе учился, уж не помню в какой, но он рассказывал. С высоких должностей сам ушел — хлопотно больно было. Платили мало, а за все ругали, потом общественные поручения донимали.
Подходит он ко мне и говорит, чего ты, милая, страдаешь, здоровье свое не бережешь, загубишь его, потом не восстановишь. Давай меня просвещать, что и как нужно сделать, чтобы счастливой быть. Говорит, мол, я новую веру изобрел, если ты ее примешь, то ни горя, ни забот не будешь знать. Я сначала над ним насмехалась, его все тут за чокнутого принимали, а потом как-то втянулась, поверила ему. И знаешь? Прошло время, давление у меня стало нормальным, сердце уж не болит, короче, оздоровела я. Тут все просто. Это на игру похоже. Играешь со своей душой и чувствами — забавляешь их приятными мыслями.
Опять пронзительно зазвонил телефон.
— Да что они, с ума посходили, звонить в такое позднее время? — весело воскликнула Елизавета, поднимаясь из-за стола.
Вновь спрашивали директрису Дома культуры. Елизавета отвечала охотно, даже чуть-чуть лихо, — нравилось ей говорить по телефону.