И первым подставил рот под журчащую струю. Вначале он пил с жадностью студеную светлую водицу. Потом у него заломили зубы, по спине забегали колючие мурашки, но из боязни, как бы в споре не победил Илюшка, все глотал и глотал ледяную струю, глотал до тех пор, пока не захлебнулся.
— Ну, и слабак же ты! — сказал насмешливо Илюшка. — Аж посинел весь. Вот погляди, как я буду.
Тут Илюшка наклонился к источнику. Но после первых же глотков надрывно закашлялся.
— У меня нынче чтой-то с горлом… вроде как пробку в него засунули, — схитрил пучеглазый, не глядя на дружка. — Давай в другой раз…
— Проспорил, проспорил, проспорил! — закричал Сережка. А чтобы хоть чуть-чуть согреться, принялся дико прыгать вокруг смущенного Илюшки.
Вдруг откуда ни возьмись, на детдомовцев налетела стайка сельских мальчишек. Кто-то из них пронзительно завопил:
— Бей, робя, бездомовцев!
Илюшка и Сережка отчаянно защищались, но силы были неравные и дружкам пришлось улепетывать во все лопатки под улюлюканье и свист победителей.
Перед самым детдомом ребята залезли в кусты бузины, чтобы передохнуть.
— Ладно хоть вывески не раскровянили, дьяволы толстомясые, — прошептал Илюшка, зализывая на руке кровоточащую царапину.
— Пусть уж лучше б синяков наставили. Они-то сойдут, а вот рубашку у меня… глянь как разорвали, — вздохнул опечаленно Сережка.
Илюшка утешил приятеля:
— Авось Самураиха пока не заметит. А ночью твою рубаху подсуну Сеньке рыжему из соседней комнаты, а его тебе… Он, ябедник проклятущий, пусть тогда попляшет!
После обеда воспитательнице кто-то нашептал о случившейся драке в лесу. И она позвала на суд праведный сбычившихся дружков. Илюшка вскоре был отпущен с миром, а Сережке Самураиха строго сказала:
— Вот тебе игла, вот тебе нитки. Зашивай сам, не барин. А мы все группой пойдем купаться на озеро.
Сережку заперли одного в комнате. От слез, застилавших глаза, он не видел ни иглы с ниткой, ни дырищи на новой лединоровой рубашке, еще пахнущей фабричной краской. Исколов в кровь пальцы, Сережка в отчаянии бросил рубаху на пол, а сам взобрался на подоконник.
Высохли слезы, приутихла горечь обиды. А стремительные ласточки, носившиеся над полевым простором, будто нарочно развлекали невезучего мальчишку. Иные из них, быстрокрылые, подлетали чуть ли не к Сережкиному окну.
Распахнув настежь створки, Сережка искрошил хлебный завалыш, припрятанный в тумбочке на всякий случай. И, поудобнее усевшись на подоконнике, все протягивал и протягивал руку с крошками в сторону мельтешивших вблизи ласточек. Но они, крохотули, похоже, не нуждались в хлебе, охотясь рьяно за мошкарой.
Когда же вдали, в дрожащем мареве жаркого полдня, появился легкий силуэт направлявшегося к селу человека, Сережка забыл про ласточек.
По струившейся ручейком тропе, невидимой отсюда, шла женщина, неся на согнутой в локте руке плетушку.
Внезапно Сережку пронзила сладостно-жуткая мысль: «А не моя ли это мама идет? Узнала, в каком я детдоме, вот и приехала за мной?»
Не помня себя от возбуждения, он перемахнул через подоконник и припустился со всех ног навстречу женщине с плетушкой. Высокая, легкая на ногу, она подходила к околице, когда разгоряченный, запыхавшийся Сережка остановился как вкопанный. Он остановился в нескольких шагах от незнакомки, поразившей его лилово-алым праздничным сарафаном.
Она тоже встала, глядя с удивлением на гололобого, босопятого мальчишку в непростиранной мешковатой майке, с перекрученными плечиками и таких же больших, до колен, трусах.
— Обознался? Думал, мама? — чуть погодя сказала женщина с доброй улыбкой на добрых губах. — Ты чей?
И тотчас признав в Сережке детдомовца, почему-то покраснела, покраснела пронзительно, до корней пушистых волос.
Моргая ресницами, страшно боясь, как бы ему не разрыдаться, Сережка попятился назад.
— Подожди, я тебе сейчас гостинец городской дам, — засуетилась женщина, нашаривая что-то рукой в корзинке, но Сережка, помотав головой, сорвался с места и побежал, побежал к белевшему на бугре детдому, уже ничего не видя полными слез глазами…
Вдруг с потолка ни с того ни с сего дробинами посыпались на Серегу комки окаменевшей глины.
«Руки бы отсохли у тех, кто ляпал этот барак!» — подумал он сердито, возвращаясь к действительности.
Лег на спину. На койке напротив по-медвежьи похрапывал Урюпкин. Он завалился на постель поверх мятого байкового одеяла в засаленном до черноты комбинезоне и пропыленных ботинках.
«Неужели мне на роду написано всю жизнь маяться по детдомам, казармам и таким вот вонючим опостылевшим баракам? — спросил себя Серега, брезгливо морщась. — Неужто у меня никогда ни своего угла не будет, ни семьи?»
В ногах, вплотную к его койке довоенного образца, местами облупившейся от краски, местами поржавевшей, стояла точь-в-точь такая же, и на ней сладко, по-младенчески, посапывал тихий Анисим.
«Счастливый! — позавидовал соседу Серега. — Характер у парня покладистый, мухи не обидит. Ему не в шоферы бы идти — собачья работенка, а куда-нибудь… эдакую бы деликатную профессию подыскать: допустим, брадобрея или еще выше — официанта в ресторане. И спит Анисим всегда отменно, стоит лишь до логова добрести. Таким же вот по праву и мой детдомовский дружок Илюшка был».
Вдруг Урюпкин озверело прокричал: «Кому говорю? Отчаливай, отчаливай, змей!»
И, как бы отвечая ему, забормотал жалобно, скороговоркой Кислов: «Померла Венедиктовна, и душу мою… зачем она… в могилу унесла?»
«Бесплатный концерт! — горько, про себя, усмехнулся Серега. — Анисим, а ты чего молчишь?»
А потом он сызнова думал о Женьке. Что-то сходное было в их невеселых судьбах. Но потому ли и не выходил из головы Сереги этот шустрый большеголовый мальчонка?
III
Бабушка Фиса слегка поворчала. Поворчала больше по старческой привычке, подавая шатущему внуку кружку козьего молока и горбуху ржаного хлеба, когда он в сумерках, крадучись, заявился домой.
Благоразумно помалкивая, Женька в два счета расправился с едой и, чмокнув бабушку в дряблую обвисшую щеку, побежал во двор. В это лето отвоевал он себе право спать на сеновале. Сараишко стоял в конце двора, на грани приусадебного участка.
Заслышав Женькины шаги, заблеяла тоненько Милка, тычась рогами в дверь.
— Не балуй! — строго сказал Женька. Чуть приоткрыв дверь, сунул Милке хлебную корку.
Как бы благодаря хозяина за лакомое угощение, коза помотала белой, клинышком, бородой.
— Сластена! — теперь уж добродушнее пробурчал Женька, запирая дверь на засов.
По крутой лесенке поднявшись на сеновал, он ползком добрался до постели. И, недолго раздумывая, укрылся с головой дубленой шубой, попахивающей самую малость квасной кислиночкой.
Уснул Женька сразу же, едва коснулся головой жесткой подушки. Сновидения беспокоили его не часто, ночь пролетела точно один миг, и каждое утро бабушке Фисе стоило большого труда докричаться до Женьки.
Случалось, выйдя из себя, она поднимала с земли чурку или старую калошу — что попадется под руку — и бросала в дранковую крышу сарая.
— Христос милосердный! — призывала старая на помощь бога. — И за какие грехи наказал ты меня таким лежебоким внуком!
Но в это утро Женьку разбудила не бабушка Фиса, а молодой котишка Дымок, вернувшийся после ночного бродяжничества. Дымок подлез под шубу и, преданно мурлыча, принялся старательно лизать Женьке подбородок.
— А ну тебя, Саньк! — забормотал Женька. — Я не хочу с тобой целоваться! Отстань же, кому говорю!
Тут Женька очнулся. Сбросив с головы полу жаркой шубы, он увидел, к своему удивлению, пушистого шельмеца, щурящего умильно огненно-зеленые глазищи.
— У-у, бессовестный! — заворчал Женька, отталкивая от себя кота. — Нет, чтобы в ногах пристроиться, он лизаться лезет!
Смущенный Дымок попятился, юркнул под шубу. Немного погодя он и на самом деле покорно свернулся клубком в ногах у хозяина.