— Пусть, глупышка, видит, какая я хозяйка, — разговаривала сама с собой Оксана, не замечая Вари. — Кажись, ничего не забыла: и водочка на месте, и треска в масле, и к тому же фаршированные кабачки… Ба, а про сыр-то, чумная, и забыла!
По коридору волнами разгуливал удушливый чад. На кухне в этот час многие жильцы готовили обед. Пахло и горелым луком, и борщом, и жареной камбалой…
Варя чуть ли не бежала по коридору, держа у носа скомканный платок.
На крыльце она глубоко, всеми легкими, вдохнула ядреной свежести воздух, глянула вправо на скамеечку, на которой редко когда кто-либо не сидел, и, словно пораженная громом, попятилась испуганно к двери.
Как будто бы ничего особенного не было в том, что на скамейке сидел человек. Но стоило Варе увидеть даже мельком этого мужчину, увидеть лишь его широкую могучую спину, плотно обтянутую кожанкой, готовой вот-вот лопнуть, да жилистую обветренную шею — короткую, толстую, как она сразу узнала его.
Она хотела незамеченной шмыгнуть в дверь, но не успела.
— Здравствуйте, Варя! — сказал он, вставая. На крупном, тоже обветренном лице улыбались одни глаза.
«Откуда он узнал мое имя? Откуда?» Ноги не двигались, будто их гвоздями приколотили к половицам крыльца, и Варя стояла, не зная, что же ей теперь делать.
— А меня Евгением… Женькой зовут, — говорил в это время парень, подходя к чисто выскобленному крылечку, показавшемуся теперь Варе таким низеньким, приземистым. — Вы как в воду тогда глядели: прихворнул ведь я… после той собачьей истории.
И он негромко засмеялся, все еще не спуская с Вари своих веселых глаз.
Позднее Варя не раз с удивлением вспоминала, как все необыкновенно просто было потом. Не успев сказать ни «да», ни «нет», она, подхваченная под руку Евгением, уже свободно шагала с ним рядом по твердой подсохшей дороге.
До самой Порубежки им обоим было весело. Осторожно и в то же время крепко прижимая к себе Варину руку, Евгений все время что-то рассказывал. И рассказывать он умел обо всем затейливо, с шуточками.
— Водохлеб я волжский, и родители водохлебы. У меня батя — хотите верьте, хотите нет — ведерный самовар чаю после бани выпивает! — Евгений растянул в добродушной усмешке свои большие губы. — Как есть — ведерный!
Краешком косящего глаза Варя глянула на эти влажно рдеющие, слегка вывернутые губы.
— Так уж и один?
— Это что! Отдохнет батя после чая и вдругорядь отправится в баньку хлестаться веником. А вернется… и еще самовар одолеет!
Варя ахнула.
— Он у меня лесник. Все горы и долы вдоль и поперек исходил. — Евгений повел свободной рукой на громоздящиеся по сторонам пятнистые горы. Внизу они уже дымились светлой, начавшей только-только распускаться листвой, выше чернели зарослями сосняка, а еще выше (и до самого неба) — матово розовели. В глубоких же отрогах притаились синеватые, со стальным отливом, вечерние тени. — А зверье разное батя прямо нюхом чует, — продолжал Евгений. — Глянет под ноги и скажет: «Лося следы. На рассвете на водопой на Волгу ходил». Пройдет сколько-то там шагов, и еще: «А эти царапины на сосне куница оставила». Целую книгу можно составить, если б записывать батины сказы. Все обижался, когда я в шоферы махнул. А я еще до армии к машинам пристрастился.
— Давно вернулись? — спросила Варя.
— Прошлым летом. На Курилах служил. Эх, и веселая житуха была! — чуть закинув назад голову, Евгений засмеялся, обнажая зубы — крупные, плотные, один к одному. — Раз вышел такой случай… вот смеху-то было! Рассказать?
— Пожалуйста, — попросила Варя. Ей было легко идти в ногу с этим долговязым парнем, с трогательным усердием старавшимся все время приноравливаться к ее шагу.
— В последний год службы это приключилось, — начал Евгений новый свой рассказ. — Перевозили мы раз с приятелем одного офицера на другое место. Сгрузили всякий житейский скарб — честь по чести, все в исправности доставили, а офицер спиртишком нас угостил. Изрядно выпили: по стакану, а ехать далеко. Вдруг смотрю, а впереди пост. Вовремя сообразил: плохо дело. Остановил машину, вылез из кабины — и к баку. Всосал через трубку бензина глоток порядочный… противно, а все-таки проглотил. И снова за баранку, как ни в чем не бывало. А милиционер, зараза его возьми, и не остановил. Даже обидно стало… Ну, прикатили мы в гараж, поставил я машину и в конторку. А у нас одна баба… извините, женщина служила. Счетоводом. Курила, спасу нет! «Покурить, думаю, не мешает, а то с этого треклятого бензина мутит и мутит что-то». Достаю сигареты, и ее, эту женщину, угощаю. А она уж и спичкой чиркнула, огонек в ладошках подносит. Свойская такая была. Прикурил честь по чести и дунул на спичку… Дунул, а бензиновые-то пары из меня… да как вспыхнут! А пламя на эту бабу… извините, на женщину. Даже кудерки ей ненароком опалило. Вот уж посмеялись! После меня так и звали все: огнедышащим змием. А она… до того перепугалась… Никак не могла понять: откуда у меня во рту огонь взялся? С тех пор из своих рук мне прикуривать не давала. — Евгений наклонился к Варе. — Вы только не поимейте в голове… будто я всегда так… за воротник заливаю. Разве что к случаю когда.
За разговорами они и не заметили, как пришли в Порубежку. В селе было по-весеннему оживленно, по-весеннему тепло.
В центре широкой площади взгромоздилась на столб труба-репродуктор. Из этой сверкающей глотки далеко во все стороны лилась разудалая, как весеннее половодье, русская песня. Пел Скобцов, любимый Варин артист.
— Давайте послушаем, — попросила Варя, впервые прямо, не таясь, глянув Евгению в глаза.
Они отошли к некрашеному дощатому палисаднику. Над их головами нависла ветка осокоря с молодыми усиками-листочками.
А на самой вершине высоченного дерева шла своя кипучая грачиная жизнь. Грачей в Порубежке по весне всегда бывало много. Сядет грач на толстый перекрученный сук, повертит вправо-влево головой, нагнется и, точно острыми ножницами, отрежет длинным клювом тонкую веточку. А потом взовьется вверх, неторопливо махая большими крыльями. На фоне сочно синеющего апрельского неба грачиные крылья казались непомерно большими и жгуче черными.
Вечером они пошли в кино. Они даже не знали, какая нынче картина: просто не успели посмотреть на рукописную афишку.
Билеты достались плохие — последний ряд, но они не тужили. Зазвенел звонок, и подхваченные толпой, цепляясь друг за друга, чтобы не потеряться — Евгений впереди, Варя за ним, — устремились в зрительный зал клуба. Перед этим уже было два сеанса, и в непроветренном зале стояла банная духота. Пахло калеными семечками и мятными карамельками.
Картина оказалась совсем неинтересной, хотя в ней рассказывалось про любовь. Колхозную свинарку полюбил городской парень-механик, приехавший в деревню на уборку урожая. То и дело показывали свинарник, откормленных хряков или полевой стан, комбайны… В другой бы раз Варя не усидела тут ни за какие деньги и сбежала бы домой, но сейчас — поразительное дело — ей все как будто нравилось в этом производственно-любовном фильме.
Варя с Евгением сидели на длинной, во всю ширину зала лавочке, сидели плотно-плотно друг к другу (с обеих сторон, ровно тисками, их сжимали другие зрители). Еще с самого начала сеанса Евгений осторожно взял ее маленькую руку и спрятал в своих горячих шероховатых ладонях, будто сунул в горнушку.
Так они и просидели, не имея возможности даже пошевелиться, все эти полтора часа, показавшиеся им одним мигом.
Как-то раз, чуть ли не в конце сеанса, когда молодые герои фильма наконец-то свиделись друг с другом поздним вечером, после производственного совещания, и свинарка, размахивая руками, стала доказывать любимому необходимость механизации доставки в свинарник кормов, Евгений, воспользовавшись темнотой в зале, потянулся к Варе сухими трепетными губами. Она вовремя отвернулась, умоляюще прошептав: «Не надо». Но Евгений все-таки поцеловал, поцеловал в шею, около уха, а потом прижался щекой к ее пылающей щеке…
На улице Варе захотелось пить, и Евгений стремглав побежал в клубный буфет. Вернулся он с бутылкой теплой клюквенной воды и двумя пирожными, жесткими, как булыжник.