Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Жена умерла в тот день, когда сыну Мити исполнилось пять лет. Рано утром она взялась печь шанежки и пироги с брусникой. Увидев это, Егор буркнул: «Опять этому ублюдку», — и вышел на улицу. Уже щебетали птицы, солнце, словно омытое утренней росой, ласково разбрасывало свои лучи по крышам домов и верхушкам чозений, с центральной площади посёлка из репродуктора неслась весёлая музыка, и, казалось, ничто не предвещало беды. Когда Егор собрался возвращаться в дом, во дворе появился сосед. «Иди, — сказал он, — Варя умерла». «Как умерла?!» — не поверил Егор. Сосед ничего не ответил, повернулся и вышел со двора. Умерла Варя от разрыва сердца, а осенью сын Митя сгорел от водки. Егор остался один, и теперь, когда развалился прииск, никуда не уехал, потому что его никто нигде не ждал, а здесь на кладбище покоились жена с сыном, на могилы которых он ходил в день их смерти.

Демократов, объявивших Россию свободной от принуждения властью, Егор не понял, и принял это, как насмешку над здравым смыслом. Свободны, считал он, только бичи и нищие, но за это они расплачиваются болезнями и голодом. А власть — она и потому власть, что отбирает у людей свободу, а взамен гарантирует им здоровый образ жизни. Свободу, думал он, могут позволить себе только там, где всё так хорошо, что только её и не хватает, а где до хорошего, как в России, далеко, необходимо принуждение, иначе будет ещё хуже. Этого-то, считал Егор, демократы и не понимают.

В отличие от Егора Калашников был городским жителем. До ссылки он читал лекции в университете по политэкономии. Пока он читал их по тем конспектам, на которых учился сам, у него всё шло хорошо, и ему прочили хорошее будущее. И личная жизнь у него складывалась неплохо. Жена Ася, работавшая в университете старшим библиотекарем на полторы ставки, успевала всё сделать и по дому. Вечером готовила ужин, чистила мужу выходной на лекции костюм, гладила рубашку, а утром подавала ему кофе с бутербродом. В отличие от него, сложенного угловато, она была стройной, а тонкие черты лица, глаза цвета чёрной смородины и опущенный ниже плеч волос придавали ей вид кавказской красавицы. «Ася, а ты у меня красивая», — говорил ей Калашников. «Сплюнь, — смеялась она, — сглазишь». Иногда он замечал, что после этого она подходила к окну, долго смотрела в него и о чём-то думала. Были у неё и другие странности в поведении, которые Калашников относил на особенности её характера. Например, когда к ним приходили гости, она, подав на стол закуски, ссылалась на головную боль и запиралась в спальне. Однажды, проснувшись ночью, он нашёл её на кухне. Она сидела за столом, зажав руками голову. «Ася, что с тобой?» — спросил он. Испуганно посмотрев на него, она ответила: «Коля, я боюсь: с нами что-то случится». «Ты, наверное, плохой сон видела», — предположил он. «Нет, это не сон, это что-то другое», — сказала она и, поднявшись из-за стола, ушла в спальню.

Когда Калашникову надоело читать лекции по конспектам, он сел за более глубокое изучение материала. Начал он с Роберта Оуэна, с его «Книги нового нравственного мира» и кончил «Капиталом» Маркса. И тут он обнаружил, что оба автора правы, но подход к устройству справедливого общества у Роберта Оуэна гуманней, чем у Маркса. Первый в основу своего подхода взял то, что идёт к нам из глубины веков, снизу, от простого народа, от его вымученного в страданиях опыта; второй — всё, что идёт сверху, от тех, кто берётся управлять этим народом. По Роберту Оуэну, строительство нового общества путём усовершенствования его нравственного сознания требует много времени, по Марксу — всё это можно сделать быстро и не дожидаясь, когда общество к этому нравственно созреет, достаточно иметь хорошее правительство. И, понятно, поднять неподготовленный к построению нового общества народ можно только с помощью революции, а за ней всегда кровь и страдания. Да и дальше — не лучше. Управлять таким народом можно только с помощью принуждения, а за этим стоят уже моральные страдания и народа, и самого правительства. Народ от этого тупеет, правительство ожесточается. В конце концов, всё это приводит к распаду общества, к новым революциям и новым правительствам. Конечно, и это — движение вперёд, но сколько за этим революций, крови и страданий!

Лекции Калашникова не по конспектам, а по тому, как он понимал теперь свою политэкономию, к добру его не привели. Всё началось с вызова к ректору.

— Николай Иванович, зачем всё это вам надо? — спросил он.

Калашников взялся объяснять ему, почему представления о построении справедливого общества у Роберта Оуэна гуманней, чем у Маркса. Начал он это с колонии Нью-Ланарк, в которой Роберт Оуэн с помощью доверительных бесед с её обитателями и ряда удачных мероприятий по искоренению насилия, воровства и пьянства на добровольных началах создал общину. Это, по мнению Калашникова, и должно являться сейчас образцом построения справедливого общества без марксовского насилия. Ректор слушал его, не перебивая, когда часы, висевшие на стене, пробили три часа, он, сверив их со своими, подошёл к ним и подвёл стрелки, потом, делая вид, что слушает, стал перебирать на столе бумаги, а когда Калашников кончил, сказал:

— И дался вам этот Роберт Оуэн.

Потом за Калашникова взялся секретарь парткома. С острыми, как у хорька, глазами, слушая его, он не отвлекался ни на часы, ни на бумаги, а бдительно навострив уши, не пропускал ни одного слова и всё что-то записывал в свой блокнотик. Выслушав Калашникова, он сказал ему:

— Вы свободны.

Разумеется, всё это не обошло стороной Асю. «Коля, тебя посадят!» — плакала она. Вскоре у неё открылись сильные головные боли, и её положили в больницу.

После того, как и в местном КГБ Калашников стал доказывать, что Роберт Оуэн гуманней Маркса, его судили и дали десять лет ссылки на Колыму. Уже здесь, на Отрожном, он узнал, что Ася попала в психиатричку и там отравилась. На прииске он работал сначала сторожем, а потом экономистом, а когда прииск развалился, он никуда не поехал, потому что ехать ему было не к кому.

Если Егор Толмачёв шёл по жизни прямо, не жалея ни себя, ни других, то Фестивальный по ней прыгал, как ловкий заяц. Женился он рано и по любви, похоже, и жена его любила, но разошлись они, не прожив и двух лет. После этого Фестивальный понял: любовь — это не главное в жизни. Она — как приходит, так и уходит, а жизнь остаётся. Оставив жене сына Вову, Фестивальный бросился в гущу новой жизни. Сначала она ему показалась простой, как игра в лото: повезёт — хорошо, не повезёт — плохо. Не понравилось, что ничего от тебя не зависит. Вскоре он перепрыгнул в другую жизнь, которая ему показалась похожей на игру в шашки. Она его увлекла: можно было брать на том, кто часто фукал. Однако, понимая, что на одних фуках много не возьмёшь, он пошёл дальше. Новая жизнь оказалась сложнее и походила на игру в шахматы. Здесь Фестивальный хорошо освоил ход конём, но взять на этом много не смог. Противники его владели не только конями, но и фигурами покрупнее. Наконец, Фестивальный столкнулся и с теми, кто считал, что жизнь — это игра в карты. Так как в этой жизни можно было не только играть, но и жульничать, вписался он в неё как нельзя лучше.

Образное представление о жизни, как игре, привело Фестивального в тюрьму. Зажулив кругленькую сумму на фиктивных документах в организации, где он числился старшим бухгалтером. Фестивальный бросился в бега, но его поймали и дали три года. Однако и в тюрьме он остался верен своему представлению о жизни, как игре: числился истопником, а ходил в доносчиках. За это ему ставили зачёты, и он через два года освободился.

После тюрьмы Фестивальный где только не был и чем только не занимался. В Магадане его видели в Колымснабе, на трассе — в диспетчерах, на Чолбоге — в цехе по выделке камуса, на Отрожном в последнее время он ходил в завхозах. Когда в стране объявили свободу слова и частного предпринимательства, он приветствовал её как долгожданное и милое сердцу событие в своей жизни. «Как думаешь, это надолго? — спрашивал он Калашникова. «Свобода и частная собственность несовместимы», — отвечал Калашников. «Однако!» — весело смеялся Фестивальный. К Калашникову он относился как к человеку умному, но с большим приветом и забегал к нему просто так, покалякать и выпить с ним рюмку водки. А вот Егора Толмачёва он обходил стороной и, даже непонятно почему, боялся. Когда видел его сидящим на крыльце своего дома с тяжёлой, как у быка, головой и низким надлобьем, думал; «Этот и зарезать может».

29
{"b":"558700","o":1}