Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Глава вторая

И вот вся еврейская община Виль-Жуиф отправляется к колодцу, чтобы набрать воды для омовения рук, и потом располагается на молитву «минха», и вскоре становится очевидно, что душа Абулафии возбудилась от всего происходящего и в нем горит желание самому, своим чарующим голосом, повести эту вечернюю молитву. Правда, поначалу хозяин винодельни вместе с молодым господином Левинасом всеми силами пытаются помешать такому его главенству, то убыстряя, то замедляя ритм молитвенных песнопений, но под конец им приходится отказаться от своих попыток, и не потому лишь, что голос Абулафии настойчивее их голосов, но еще и потому, что в нем слышится какая-то особенная и необычайно приятная мелодия, так и увлекающая всех молящихся следовать за собой. Даже новая жена, хоть и пребывает еще в некем смятении от той легкости, с которой женщины только что захватили большинство в составе суда, тем не менее незаметно подает своему младшему брату знак отступиться и позволить Абулафии целиком отдаться своим руладам, ибо она тоже с первой минуты зачарована пением мужа, даром что, как ни пытается, не может догадаться, откуда родом эта его мелодия. Зато Бен-Атар, который впервые в жизни стоит во время публичной молитвы так близко к своим женам, что почти осязает их душевное волнение, сразу опознает в кантиляциях племянника призывы муэдзина из танжерской мечети. Как удивительно, думает он, столько лет прошло, а племянник по-прежнему хранит в памяти распевы мусульман магрибского побережья, разве что сплетает их с какими-то новыми трелями, взятыми, судя по ритму и тону, из местной крестьянской песни.

И не по этой ли причине те трое христиан, что затесались в группу евреев, чтобы поглазеть на двух очаровательных, хоть и скрывшихся под вуалями женщин, естественным и законным образом принадлежащих одному и тому же мужчине, не покинули с началом еврейской молитвы двор поместья, а остались под навесом, изумляясь тому, как знакомая им франкская мелодия сливается с «еврейской латынью» да еще завивается дополнительными руладами? Но молодой господин Левинас уже приметил, что эта троица упрямо намерена здесь остаться, и потому он умышленно сокращает промежуток между «минхой» и «мааривом» и еще до появления первой звезды подает знак напрямую перейти к вечерней молитве «аравит», в надежде, что, когда раздастся «Шма, Исраэль» и в наступившей тишине проступят во мраке силуэты евреев, которые застыли в полной отрешенности, закрыв глаза, прикрыв лица ладонями и раскачиваясь, точно большие странные птицы, картина эта пробудит смутный страх в сердцах нежеланных гостей и понудит их, наконец, удалиться. И действительно, когда по окончании молитвы вспыхивают факелы и на столбах винодельни вырисовываются огромные причудливые тени висящих вокруг на крюках виноградных гроздьев, под навесом не видно уже ни одного из тех христиан, что пытались поразвлечься на еврейский счет.

Торжественная серьезность снизошла на маленькую общину Виль-Жуиф после этих двух прекрасных вечерних богослужений, наложивших на уходящий день двуединый отпечаток взволнованности и святости. И возможно, именно эта святость вселила неожиданный страх и трепет в души тех четырех женщин, которые прежде так дерзко навязали себя выбору судьбы. Ибо после того как на невысокий деревянный помост приглашают высокую хозяйку винодельни, а за нею — представительного восточного купца и увязавшегося следом за ним скорописца в пыльном черном плаще — худого, весьма решительного с виду мужчину, твердо намеренного достойно представлять своих отвергнутых сотоварищей, — тотчас возникает затруднение, поскольку выясняется, что эти четыре женщины, сами выбравшие себя в судьи, раньше попросту не понимали, что означают так страстно вожделенные ими прикосновения смуглого мальчишки, и потому сейчас толпятся в углу, испуганно прижавшись друг к другу и страшась подняться на помост. Но тут в дело вмешивается госпожа Эстер-Минна, ибо, несмотря на ее уверенность в справедливости приговора, который вынесут первые трое судей, ей хотелось бы добавить к этой справедливости еще и голос оскорбленной женственности, полный такой обиды и гнева, которые запомнились бы Абулафии до последнего дня его жизни, чтобы в сердце его никогда больше не мелькнула даже тень сожаления о том, что, не перекочуй он с юга на север, и он тоже мог бы удвоить число своих жен. И по этой причине она со льстивой мягкостью, скрывающей немалую настойчивость, убеждает трех молодых женщин и старую сборщицу винограда оторваться наконец друг от друга и присоединиться, как они есть, босиком и в рваной одежде, к тем троим на помосте, что уже с важностью восседают там на покрытых старыми лисьими шкурами маленьких винных бочонках, освещенные трепещущим светом воткнутого перед ними большого факела.

Теперь все готово. И даже если на этом небольшом помосте сидят сейчас не семеро лучших в городе, как требует Писание, а всего-навсего семеро случайных, выбранных слепым жребием людей, то лишь потому, что вот уже чуть не тысяча лет, как во всем мире не сыскать ни одного целиком еврейского города — одни только маленькие рассеянные общины сынов Завета, которых беды да угрозы гонят и гонят с места на место, непрестанно перемешивая друг с другом. Но теперь, когда все готово и нет уже, кажется, на свете ничего, что могло бы помешать Бен-Атару подняться во весь свой рост и предъявить ту жалобу, ради которой он проделал свой огромный путь, именно теперь, после двойной молитвы этого вечера, путь этот словно бы съеживается вдруг в его памяти и перестает казаться таким уж огромным. Не потому ли магрибский купец и выглядит сейчас так, будто колеблется, не зная, с чего начать, и настолько глубоко ушел в свои думы, что раву Эльбазу приходится наконец подать ему ободряющий знак. И действительно, с той минуты, как в послеобеденный час этого дня Бен-Атар в сопровождении своих жен и рава Эльбаза впервые вступил на внутренний двор Виль-Жуиф, а оттуда спустился под навес винодельни, он как будто бы пал духом. Словно он никогда не мог себе всерьез представить, что та ретия, которая издалека, с невообразимого расстояния между Африкой и Европой, казалась ему просто порождением панического страха парижских евреев, более всего страшащихся того, что скажут христиане, в один прекрасный день предстанет перед ним во всей своей подлинности и реальности, и не пройдет даже двух полных суток с тех пор, как они сойдут с корабля, как их уже поставят перед этим странным судом, наспех собранным в полутемном помещении какой-то захолустной деревенской винодельни. И впервые с тех пор, как он задумал всё это путешествие, в душе его зарождается неясное предчувствие поражения.

И его охватывает жалость, но, как ни странно, не к себе и даже не к тем двум женщинам, которых он вынудил бросить детей и родные жилища, а к своему исмаилитскому компаньону, к Абу-Лутфи, который сидит сейчас, так он себе представляет, в темноте корабельного трюма рядом с одиноким верблюжонком, и молится Аллаху за успех своего еврейского компаньона, хотя никогда, ни за что, как бы ему ни пытались объяснить, не сумеет постичь, почему еврейскому купцу, который, живя с двумя женами, пользуется уважением как евреев, так и исмаилитов, так важна ретия каких-то далеких сородичей, обитающих в мрачных лесах, на берегах диких рек, в глубинах отдаленного континента.

И эта жалость и чувство вины перед арабом, который отдавал и продолжает отдавать все свои силы ради успеха еврейской затеи, цель которой он даже не может понять, вдруг воспламеняют в сердце Бен-Атара такое острое чувство обиды и гнева, что он бросает хмурый, тяжелый взгляд на своего племянника, который стоит перед ним, улыбаясь с каким-то странным смущением. Ибо стоит он сейчас перед любимым дядей не только в качестве ответчика и стороны в суде, но и как переводчик, которому надлежит верно обслуживать своего же противника. И неожиданно Бен-Атара охватывает сильнейшая злость на племянника — он растил и лелеял его с такой любовью, а тот даже не подумал настоять на своем, и уступил новой жене, и тем самым впутал их всех не только в этот обидный и несправедливый разрыв, но вдобавок и в тяжелое и опасное путешествие. И его обуревает такой гнев на Абулафию, что ему хочется наотрез отказаться от его переводческих услуг, и он глубоким, тотчас обязывающим к полному молчанию голосом произносит несколько неуверенных слов на древнем языке евреев, в надежде, что те, кто понимает этот язык, сами донесут его весть остальным собравшимся. Но уже после нескольких слов ему становится ясно, что лучше даже не пытаться говорить на этом своем убогом, запинающемся иврите, и тогда он переходит на богатый, красочный и, чему тут дивиться, естественно льющийся из его уст арабский, чтобы, как это ни странно собравшимся, обрисовать поначалу все невзгоды, выпавшие на долю его арабского компаньона.

41
{"b":"558150","o":1}