Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Абулафия удивлен и обеспокоен началом обвинительной речи Бен-Атара, который почему-то хочет сначала говорить о компаньоне Абу-Лутфи, а не о самом себе. Но магрибский купец решительно стоит на своем. Да, он хочет начать изложение своей жалобы именно с боли и страданий третьего человека, иноверца, который все последние десять лет на закате каждой осени уходил со своими верблюдами к северным отрогам Атласских гор, и, не щадя сил, пробирался там от одной затерянной деревушки к другой и от одного затерянного племени к другому, и разыскивал, и находил, и скупал самые лучшие, самые желанные и самые красивые товары из тех, что могли покорить сердца эдомитян, с которыми торгует его северный компаньон.

И вот так перед евреями, слушающими Бен-Атара, мало-помалу начинает вырастать и разворачиваться во всей своей протяженности и широте история удивительного тройственного товарищества, маршруты которого, спустившись с Атласских гор к морскому побережью Магриба, разветвились затем средь городов и садов Андалусии, медленно поднялись под парусами до самого Барселонского залива к волшебному месту встречи в Испанской марке, взобрались оттуда на восточные склоны Пиренейских гор, развернулись, подобно разноцветному вееру, по просторам Прованса и Аквитании и протянулись по тропам Бургундии, нащупывая путь в Иль-де-Франс. И Бен-Атар не жалеет деталей. Напротив, с какой-то непонятной тщательностью описывает он сейчас своим слушателям всю ту продуманную и великолепно налаженную торговую сеть, которую создали три компаньона, объединенные не просто взаимопониманием и доверием, но также близостью и дружбой и конечно же решимостью найти себе заработок и пропитание, торгуя тем, что составляет привычную усладу магометан, этих жителей далекого Юга, которые издавна шлют свою мирру, лаванду и прочие пряные специи для приправы того, что кипит в христианских горшках на кухнях Нарбонны и Перпиньяна.

А говорит он так: произнесет три-четыре фразы, на время умолкает и внимательно следит за Абулафией, про себя считая произносимые племянником франкские фразы, из опасения, что тот что-нибудь опустит в переводе. Но опасается он зря. Ибо его переводчик не только ничего не пытается опустить, но напротив, будучи одним из трех участников товарищества, по собственному желанию привносит в рассказ добавочные детали, дабы усилить достоверность сказанного и подчеркнуть его важность, и так увлекается всем этим, словно забывает, что ему вот-вот предстоит защищаться от того самого рассказа, который он сейчас с таким жаром переводит.

И вот уже лицо прибывшего из Земли Израиля густобородого судьи-раданита, пьющего слова Бен-Атара напрямую из их арабского источника, начинает постепенно мрачнеть, ибо теперь тот переходит к описанию первых признаков предательства Абулафии — его странных переодеваний, туманных намеков на какую-то ретию, все более удлиняющихся опозданий, разверзавших черные бездны в сердцах ожидающих его компаньонов, — вплоть до последнего лета, когда на них вдруг обрушивается его ужасное, полное и окончательное исчезновение, которое оставляет их, этих южных партнеров, в полной растерянности в конюшне Бенвенисти, среди лошадей и ослов, перепуганных огромным количеством товаров, что их окружают. Поразительно, однако, что и сейчас истец-обвинитель все еще воздерживается от того, чтобы направить обвиняющий перст в сторону появившейся с Рейна новой жены, и даже имя ее остерегается упоминать. Как будто Абулафия — один во всем мире и вся ответственность лежит только на нем. Как будто эта злополучная ретия зародилась именно в его уме и только по его воле стала разворачиваться против бывших друзей и компаньонов. И понятно, как тяжело переводчику, чей перевод лишь усугубляет его же вину, честно исполнять свой переводческий долг, одновременно выслушивая все эти тяжкие обвинения из уст человека, который хладнокровно, на изысканном, но точном арабском языке излагает свои предположения о злонамеренности действий племянника, возможно попросту задумавшего расторгнуть прежнее товарищество, чтобы сменить его на другое, вероятно, обещавшее ему более ощутимую прибыль. И поскольку изменнику, безжалостно продолжает хлестать Бен-Атар, трудно было улизнуть от верных компаньонов под предлогом обмана или нечестного дележа, ибо между ними всё и всегда совершалось честно и по справедливости, то он изобрел какую-то странную, с позволения сказать, ретию против двоеженства своего дяди и, не осмеливаясь высказать ее от собственного имени, приписал авторство этой, с позволения сказать, ретии своей новой жене-чужестранке.

Ибо, действительно, как иначе мог бы Абулафия внезапно восстать против двоеженства своего дяди, коль скоро ему уже многие годы известно, что этот дядя, купив его, Абулафии, бывший дом в родном Танжере, в знак скорби по его, Абулафии, бывшей жене, которая исчезла в морской пучине, и не желая оставлять этот дом без присмотра, поселил там свою вторую жену, а его, Абулафии, новую тетку, существование которой ему, Абулафии, никогда раньше не казалось предосудительным, но, напротив, явно каким-то образом радовало, даже при том, что она моложе его самого. И поскольку Абулафия не мог, таким образом, неожиданно восстать против того, что все прежние годы было для него вполне приемлемым и даже приятным, он и придумал, будто новые парижские родственники запугали его и потребовали отмежеваться от родных по крови и плоти людей.

К этому времени у переводчика так перехватывает горло, что последних фраз Бен-Атара, вонзающихся во внутренности Абулафии, точно уколы острого клинка, почти никто уже не понимает. И тогда прибывшему из Земли Израиля раданиту, который, как уже сказано, живо вслушивается в арабский первоисточник, приходит в голову небольшой обходный маневр. Повернувшись к своему растерявшемуся соседу, переписчику Торы, он очень медленно, избегая гортанных подчеркиваний, но с иерусалимским акцентом, подытоживает на древнем языке иврит всё то, что сказал до сих пор Бен-Атар на арабском, и тощий писец в черном одеянии, с облегчением взвившись на ноги, тотчас облекает этот итог в звуки местного наречия — как для сотоварищей по суду, молча сидящих на небольшом деревянном помосте, так и для всех прочих слушателей, которых разгорающийся на их глазах спор побуждает протискиваться по узким проходам меж винных бочек, чтобы подобраться поближе к обоим тяжущимся, а заодно и к госпоже Эстер-Минне, которая меж тем давно уже разгадала, что своей хитрой тактикой, мучая ее мужа, Бен-Атар подталкивает Абулафию к тому, чтобы тот тут же бросился доказывать свою верность товариществу и тем самым прилюдно обнажил бы ту трещинку (всего лишь трещинку, надеется она), что раскрылась сейчас между ним и ею, его новой женой.

Именно в эту трещину уже приготовился было и рав Эльбаз вонзить сейчас, словно копье, ту свою проповедь, которую он породил и взлелеял в качающейся колыбели морских волн, — но госпожа Эстер-Минна спешит опередить его, потому что сердце ее сжимается при виде мужа, который неподвижно стоит перед Бен-Атаром и смотрит на дядю со странной и растерянной улыбкой, словно парализованный ядом выдвинутых против него страшных подозрений. Не зная, есть ли у нее право участия, она смело присваивает себе право голоса и обращается к судьям как заинтересованная сторона, страстно атакуя их на живом и беглом местном наречии, чтобы первым долгом с презрением отвергнуть любые подозрения по поводу какого-то иного, более выгодного компаньонства, которое якобы привлекло ее мужа, а затем открыть наконец собравшимся подлинную, продиктованную не расчетом, а чувством причину пресловутой ретии — причину, которая в ее глазах даже важнее тех новых галахических установлений, что прибыли из ее родных мест, с ашкеназского Рейна.

И молодой господин Левинас, который с самого утра чувствует, какая буря бушует в душе сестры, и знает, как велики ее желание, да и способность, отринуть все и всяческие формальные рамки, тотчас делает несколько осторожных шагов в ее сторону, чтобы его спокойное присутствие и взвешенность суждений, пусть и не выраженных в словах, удержали бы ее от соблазна преступить границы. Ибо все то время, пока Бен-Атар произносил свои уничтожающие слова, этот молодой парижский торговец драгоценными камнями не смотрел ни на обвинителя, ни на обвиняемого, а следил за выражением лиц тех четырех женщин, что сами выбрали себя в судьи с помощью слепой судьбы. И по той тени огорчения, что промелькнула на их лицах, когда они услышали об утрате оставшегося невостребованным товара, и по тому проблеску подозрения, который вспыхнул в их глазах при виде побледневшего лица Абулафии, когда на него обрушились обвинения истца, молодой господин Левинас, будучи осторожным и умным человеком, давно уже понял, что отныне он никак не может беспечно рассчитывать на благоприятный исход дела, а потому лучше всего теперь воздержаться от излишней самоуверенности и высокомерия, которые вполне в духе его сестры — женщины хоть и небольшого роста, но с гордо выпрямленной спиной, с острым языком, с чистым, точеным лицом изящной гончей, что освещено сейчас пламенем горящего перед нею большого факела.

42
{"b":"558150","o":1}