Но сразу же возникает вопрос, вернулись уже упомянутые родичи в Париж или решили остаться на берегах Рейна и провести Судный день и праздник Суккот в Вормайсе, чтобы вместе со своей общиной порадоваться отлучению, которое они провозгласили. И сначала рав думает послать своего разумного сынишку в сопровождении одного из матросов, чтобы разведать обстановку в доме молодого господина Левинаса, но тут Абу-Лутфи вдруг заявляет, что в этом нет никакой нужды, потому что он уже два дня назад различил среди парижан, прохаживавшихся по палубе корабля, фигуру бледного и печального Абулафии, переодевшегося в платье старой крестьянки. А коль скоро так, продолжает исмаилитский компаньон, который еще по Испанской марке хорошо знает привычку своего молодого партнера к такого рода переодеваниям и уловкам, то нет смысла в задержке и нужно немедля отправляться в дорогу. И они решают, что во главе их похоронной процессии будет выступать сам рав, тогда как отлученный супруг укроется позади, чтобы предотвратить какое-нибудь новое, уже непоправимое отстранение. Тотчас приказывают пяти матросам-торговцам сменить цветастые накидки на чистые, строгие одеяния, в которых они могли бы пристойно пронести тяжелый темный ящик по улицам Сите до еврейского дома на южном, левом по течению, берегу реки.
И вот, в последнем свете сумерек они выходят на улицу Ля-Арп, к тому месту, где статуя Давида смотрит на фонтан Сан-Мишель, и андалусский рав в одиночку открывает ту железную дверь, которую, как ему хорошо помнится, он открывал тогда с таким трудом, и во дворе дома, на углу первого этажа, вблизи колодца, видит небольшую сукку, сложенную из веток, в которой его недавние противники по суду вкушают праздничную трапезу при свете маленькой масляной лампы. Он, однако, не входит туда, а лишь негромко покашливает, чтобы известить сидящих о своем присутствии. Первой слышит его именно госпожа Эстер-Минна, но, выглянув из сукки, она не узнает гостя и потому зовет Абулафию, который тотчас появляется у входа, в вормайсской шапке с бархатным рогом, весь в черном, словно уже предчувствуя приближение траура. И немедленно, несмотря на полутьму, признав в незваном госте маленького андалусского рава, он вздрагивает, как будто понимая, что что-то случилось, и торопится обнять пришедшего. Но Эльбазу не нужны ни объятья, ни приветствия — он хочет лишь выяснить местонахождение ближайшего кошерного еврейского кладбища, где можно было бы захоронить принесенный ими ящик. Ящик? — удивленно и встревожено переспрашивает Абулафия. Какой ящик? И тогда рав выводит его на улицу, где пятеро матросов стоят вокруг опущенного на плиты мостовой грубо сколоченного деревянного ящика.
Что там внутри? — с ужасом шепчет Абулафия, и голос его прерывается — возможно, потому, что его ноздрей уже коснулся страшный и сладковатый запах смерти. И рав Эльбаз с жалостью смотрит на этого испуганного слабого человека, который стоит сейчас, дрожа, перед большим деревянным ящиком и с ужасом думает, не лежит ли там его отлученный дядя. Но в эту минуту из ворот дома появляется новая жена, госпожа Абулафия, глянуть, что могло так надолго задержать ее молодого мужа. Похоже, что сначала она не замечает ни ящик, ни стоящих посреди улицы матросов, а одного лишь рава Эльбаза, и при виде этого хитроумного севильского мудреца, который когда-то победил ее, но в конце концов сам оказался побежденным, ее маленькое нежное лицо вспыхивает от удовольствия, и она спрашивает, легко поклонившись, с приветливой улыбкой: вы вернулись?
Но тут магрибский купец появляется из своего укрытия — с всклокоченными волосами и бородой, в рваной одежде, с глубоко запавшими тазами, — и не успевает еще госпожа Эстер-Минна от неожиданности отшатнуться, он сам громко отвечает на ее вопрос: да, мы вернулись, но не все. А затем, с каким-то скорбным отчаянием, к которому примешивается некое безумное торжество, он бросается к ящику и рывком выдирает из него одну доску, чтобы представить стоящей перед ним женщине недвусмысленное свидетельство, что отныне можно восстановить прежнее товарищество, не нарушая никакого нового установления. И в то время как Абулафия, покачнувшись, хватается за стену, чтоб не упасть, Бен-Атар, не отрывая темного взгляда от расширившихся в испуге голубых глаз, с неприкрытой ненавистью спрашивает:
— Ну что, теперь наконец новая жена довольна?
Глава шестая
И вполне окупилась, оказывается, настойчивость севильского рава. В ту же ночь вторая жена была погребена на крохотном еврейском кладбище, втиснувшемся в узкий зазор меж обширным виноградником принца Галанда и небольшой часовней в честь святого Марка-Затворника. Поначалу Бен-Атар требовал похоронить умершую жену прямо во дворе у племянника, чтобы парижские родственники могли следить и ухаживать за могилой, и Абулафия даже загорелся выполнить желание любимого дяди, но молодой господин Левинас вежливо отклонил эту идею, продиктованную, как ему показалось, одной лишь мстительностью, и сумел убедить магрибского купца и особенно андалусского рава, что негоже оставлять покойницу в одиночестве во дворе еврейской семьи, которая сегодня здесь, а завтра может перекочевать в другое место, и поэтому лучше похоронить ее на настоящем кладбище, рядом с другими усопшими, где она не будет забыта во время воскрешения из мертвых. И вот теперь, покуда матросы, на сей раз превращенные в могильщиков, расчищают полянку в диких кустах и роют просторную и аккуратную яму, мрачный, изможденный и томимый скорбью Бен-Атар рассеянно прислушивается к похвалам, которые молодой господин Левинас расточает тому месту, где магрибский купец согласился оставить свою жену. И странно — молодой господин Левинас, этот, как правило, ясно и трезво мыслящий еврей, который с трудом выносит даже еврейские небылицы, не говоря уж о небылицах христианских, на сей раз так увлекается собственным красноречием, что начинает пространно излагать Бен-Атару старинную местную легенду об охотнике Марке, который, как рассказывают, с жестоким бессердечием убил когда-то на этом месте олениху с ее олененком на глазах у потрясенного оленя, и тогда олень отверз уста и людским голосом вымолвил горькое пророчество, что человек, не пожалевший чужую мать с ребенком, кончит тем, что непреднамеренно убьет также свою жену с собственным сыном. И вот, этот молодой охотник, пытаясь предотвратить осуществление страшного пророчества, добровольно и навеки заточил себя в маленькой келье меж могилами древних Меровингов, соорудил там прочную железную дверь на засовах, поставил на окне железную решетку и стал кормиться пищей, которую ему по доброте душевной подавали христианские паломники, проходившие здесь по дороге Сен-Жака, следуя в южные земли к священным могилам. И поскольку этот грешник одной лишь силой своей воли сумел отвести от себя такое недвусмысленное и ужасное пророчество, произошло так, что его несчастье обратилось к его же благу, его грех превратился в святость, а его келья стала впоследствии называться капеллой святого Марка и служит теперь исходным пунктом для всех паломников, начинающих отсюда свой длинный и многотрудный путь в Сантьяго-де-Компостела.
Скорбящий супруг никак не может проникнуть в смысл этого туманного иносказания, но одно становится ему все более ясным, уже с самого начала этих ночных похорон, — да, действительно, кончина второй жены — и теперь это совершенно очевидно — проломила скорлупу бойкота и отлучения, которой окружил его рыжий судья, сладкоголосый и бессердечный посланник вормайсской общины. Ибо вот — не только Абулафия, подавленный жалостью и чувством вины за смерть молодой женщины, жмется теперь к мрачному угрюмому дяде, как жмется к хозяину провинившийся раб, но даже обычно скрытный и осторожный господин Левинас тоже понимает, что не может, ни нравственно, ни галахически, пренебречь той бедой, что обрушилась на этих побежденных людей, и потому прилагает сейчас все силы, чтобы показать, с каким сочувствием и симпатией он вслушивается в историю последних дней и кончины второй жены, проникновенно излагаемую равом Эльбазом.