Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ана помнила, как отец засыпал, пьяный и умиротворенный, за столом, а Лаутар играл ему, уже спящему, тихую печальную мелодию на своей старой скрипке.

И как потом Лаутар играл им вслед, с порога кришмы, а Барона бережно усаживала в повозку, запряженную двумя вороными конями, прислуга, повозка отъезжала от кришмы, а Ана смотрела, и смотрела, покуда белая фигура Лаутара не становилась настолько маленькой, что рассматривать ее уже болели глаза.

Ана была привязана к Лаутару с самого раннего детства. Барон видел это, не мог не видеть. Он смеялся над этой детской привязанностью дочери, все смеялся, пока однажды не понял, как сильна эта привязанность, и какой страстью она обещает стать в ближайшие годы. Он понял это, когда однажды приехал в кришму Лаутара, с полусотней своих друзей-цыган - потому что у серьезного человека много друзей, это были серьезные цыгане, из города Сороки – цыганской столицы всей Бессарабии. Дочь старого друга Барона, двадцатилетняя красавица Гана, тогда сразу положила глаз на Лаутара.

Ана – ей тогда было всего девять - с ненавистью смотрела, как эта дрянь – только так Анна могла называть ее про себя – клеится к Лаутару, поет с ним, не отходит от него ни на шаг.

А потом эта дрянь, осмелев еще больше, увела куда-то Лаутара из зала кришмы.

Гана привела Лаутара в самую дальнюю комнату.

Она уложила его на пол, и целовала его, и ласкала, а он гладил ее черные волосы.

И тогда Ана вышла на улицу и подожгла кришму.

Начался пожар. Сорокские цыгане чуть не сгорели в нем. Все выбежали на улицу, и ничего не могли понять.

А Барон понимал все. Он смотрел на свою дочь, а Ана торжествующе смеялась, глядя на выбежавших из огня, полураздетых и перепуганных, таких жалких, Лаутара и Гану.

И все Сорокские цыгане тогда смеялись над Лаутаром, а Лаутару было совсем не до смеха.

А еще Ана помнила, как хоронили ее мать.

Ее мать была пятой и последней женой Барона. Она была намного младше Барона – ей было шестнадцать, когда он забрал ее из отчего дома. Она умерла от какой-то внутренней болезни. Ана помнила, как в дом Барона приходили серьезные люди в очках, с помятыми портфелями - это были врачи. Некоторые из них оставались в доме на несколько дней. Потом они исчезали, и появлялись другие.

Анна в то утро спала, и ей явно снился хороший сон – она улыбалась. Ей было тогда пятнадцать.

В комнате Аны стояла широкая деревянная кровать с тонким пологом, рядом с ней - туалетный столик, куртуазный до последней степени и как будто выпрыгнувший из романа Дюма-отца. Стены комнаты украшены были большими картинами в непомерно роскошных рамах – на всех картинах были изображены двое, мужчина и женщина, это были цыгане, родители девушки.

Мужчина – Барон - был красив и усат, и изображен был кое-где в роскошной синей рубахе, опершись одной рукой на гитару, другой – на жену, а кое-где, напротив, был одет, как персонаж картин Рембрандта: нагловатое усатое цыганское лицо важно выглядывало из богатых лат, перехваченных атласными лентами, и поза цыгана в этом случае была величественной, если не сказать, высокопарной.

Женщина, жена Барона и мать Анны - во всех случаях изображена была льстивым живописцем с фигурой античной богини и чарующе-страстным взглядом. На одной картине оба – муж и жена – умиляясь, и как будто даже подмигивая друг другу, держали раскрытую перламутровую морскую раковину, из которой невинно выглядывала девочка – с ангельским личиком и черными, как уголь, цыганскими глазами – это была сама Ана.

Где-то за окном тихую печальную мелодию попыталась наиграть скрипка, но скоро замолкла.

В то самое утро Барон медленно поднялся по высоким ступеням, подходившим, скорее, Дворцу Правосудия, чем дому цыгана.

Барон вошел в дом. Здесь оказалось множество цыган – пестрых и грязных, и чистых и важных, детей, и женщин, и стариков, и все они замолкали и опускали глаза, когда мимо проходил Барон.

У входа в обеденную залу стояла очередь мужчин, на цыган совсем не похожих – скорее, это были евреи, многие из них были с очками, бородками, портфелями и прочими признаками, выдававшими в них врачей. У стоявших в очереди в коридоре врачей лица были очень обеспокоенные – проследовав чуть дальше за Бароном и заглянув в комнату, можно было обнаружить и самую вероятную причину их беспокойства – в обеденной зале уже неприлично долго столовался, вызывая слюноотделение коллег, доктор Феликс Шварц – один из самых уважаемых врачей во всей округе. Вокруг него суетились пять цыганок, две из них, самые молодые, даже похихикивали незаметно - над тем, как много ест доктор Шварц.

Поймав неожиданно на себе взгляд Барона, Шварц на секунду прервал трапезу, и виновато улыбнулся Барону.

Барон равнодушно кивнул ему, и прошел дальше.

В другой комнате сидела прямо на полу стайка цыганских детей. Один из них, лет семи, Санду, сын Барона, водил по комнате глазами, и вслед за его взглядом по комнате летали по воздуху игральные карты и даже две серебряные вилки, а остальные цыганята, раскрыв чумазые рты, следили за их полетом.

Барон прошел дальше. На втором этаже не было мужчин – но здесь толкалась целая орда женщин. Глаза у них были заплаканы – и оттого они старались не подымать глаз на Барона, когда он появился в дверях.

Одна из женщин, помоложе, все же всхлипнула, и сейчас же получила в бок острым локтем от старой цыганки, которая улыбнулась Барону грустно своими тусклыми золотыми зубами, и по-матерински ласково погладила Барона по широкому плечу своей смуглой костлявой рукой. На пальцах цыганки было много золотых перстней, а камни на них были такими крупными, что будь они бриллиантами, цыганка была бы самой богатой старухой на свете.

Цыган прошел мимо двери, на которой прибит был венок белых цветов – полевых цветов, свитых просто и украшенных двумя яркими лентами, из тех, что носят в волосах цыганки.

Барон задержал взгляд на двери, и прошел еще выше, по лестнице, на третий этаж.

Ана все еще улыбалась, и когда отец разбудил ее.

Она удивленно и вопросительно нахмурилась, когда он сказал ласково:

- Пойдем, дочка, покатаемся со мной, хочешь?

Барон вынул из шкафа и протянул Ане самое красивое ее, белое платье.

Потом Барон посадил Ану в выходную коляску, запряженную двумя вороными рысаками, и они поехали кататься.

Они ехали в коляске, и Ана радовалась, так радовалась этой неожиданной прогулке с отцом.

Откуда-то сверху, сам собой, возник звук скрипки, и наполнил воздух мелодией прозрачной и светлой, и оттого особенно радостна была для Аны эта поездка.

А Барон только погонял лошадей и старался смотреть куда-то мимо Аны.

Так приехали они на утес – высокий каменистый берег Днестра, поросший кустами и тонкими деревцами.

Здесь только Барон перестал гнать лошадей.

И здесь только Ана посмотрела на отца, и заметила то, чего не видела никогда. Барон смотрел вдаль и плакал – без звука, без дрожи, одними глазами.

Ана спрашивала его, что случилось, потом трясла его за плечи, и плакала сама с ним, а он упрямо молчал, только сильно обнимал ее за плечи, и молчал.

Играла где-то внизу, в бедном молдавском селе, у их ног, скрипка, и поднималась над ними, и над утесом, и над Днестром, старая песня, не знающая ни названия своего, ни автора, ни начала, ни конца.

Потом.

Потом были похороны.

Похороны у румынских цыган не похожи ни на какие другие. Много музыки, много вина. Нет скорбных сжатых лиц. Нет траура – одежды цыган, кажется, становятся еще пестрее и неслыханней. Цыгане веселы, мужчины рассказывают друг другу какие-то бродячие басни, смеются в голос, покачивают головами.

Мужчины пускают по кругу толстые мятые самокрутки – курят анашу. А женщины подливают мужчинам вина. В этот день вино наливают в самую красивую посуду, какая только найдется в доме.

Гроб, щедро украшенный белыми цветами, везли на повозке. Той самой, на которой Ана ездила с отцом на прогулку. Гривы вороных были заплетены и украшены - белыми цветами.

10
{"b":"557683","o":1}