— Имея такие убеждения, вы толкуете о целесообразности зла. Не все ли вам равно, что кто-то в чем-то признается, налжет на себя, ощутит в себе врага народа, как сказал этот сумасшедший министр. Ну и пусть!
— Могу авторитетно вам заявить, что боль — вполне реальная вещь, она, может быть, гораздо реальнее всякой бесконечности и всяких там ваших познаний. Причинять боль бессмысленную и во имя бессмыслицы я не хочу.
— Да ведь смысла-то ни в чем нет. Вы сами сказали. Познание — ложь. Оно даже не пылинка, светящаяся в бесконечности, а просто ложь. Ну и наплевать на все. Чтобы избавиться от резиновой дубинки, я признаюсь, что я враг народа и родины. Эка важность! Меня отправят куда-нибудь или расстреляют, что от этого изменится во вселенной? Ничто. Ни одна былинка даже здесь, на земле, не засохнет из-за этого. И даже ни одно сердце человеческое не дрогнет, ибо… сегодня ты, а завтра я.
— Э-э-э! Вот тут-то вы и ошибаетесь. Нецелесообразное, глупое зло нарушает некие законы, созданные — повторяю — не мной и не вами. Вы путаете две вещи: познание и жизнь. Жизнь куда существеннее и ценнее познания. Она может вообще обойтись без познания и не так много потеряет. И каждый ущерб, наносимый жизни во имя бредовой бессмыслицы, — это оскорбление и Высшему Художнику, и вселенной, и даже мне.
— Жи-и-изнь! — презрительно протянула я и мечтательно добавила: — Познание! Если вы не мистификатор, а тот самый, дайте мне возможность полного, совершенного познания на одну минуту… на секунду. Я не прошу десять лет, двадцать лет, а только одно мгновение, но мгновение высочайшего познания, и я без ропота приму небытие.
Рыболов взглянул на меня, но не тем немым, неподвижным взглядом, а обыкновенным взглядом бесцветных, сонных, невыразительных глаз.
— Мой прежний знакомец требовал жизни и всех ее упоений и дурманов. Вы жаждете познания. Удивительное существо, развившееся из капельки первоначального белка.
— Фауст знал, а я ровно ничего не знаю.
— Вы знаете не больше и не меньше Фауста… Сами же вы согласились, что при самом исполинском возможном на земле познании впереди все-таки бесконечность непознанного. Следовательно, и Фауст, и вы в своем познании равноценны, то есть ничего не стоите.
— А может быть, метафизики, идеалисты и прочие правы? Может быть, существует возможность всеобъемлющего познания?
— Какие метафизики? Я ведь в шутку метафизиков упомянул. Ваши современные исторические материалисты бранят метафизиками инакомыслящих, а инакомыслящие обзывают так исторических материалистов.
— Дело не в терминах. Вы понимаете, что я хочу сказать.
— Понимаю и считаю ваше желание нелепым. Вам уже сравнительно много лет. В старости люди хотят жить, в молодости ищут познания. У вас какое-то перевернутое развитие. Вам пора в познании разочароваться.
— Тем, какое выпало на нашу долю, я и не очарована… Хотя в знании физики или химии, например, я уступаю каждому ученику, начавшему с азов. Мне известны только общие результаты наук, а именно: здесь предел, дальше неизвестность, и вообще неизвестность будет сопутствовать нам постоянно. В эту неизвестность я и хочу проникнуть. Узнать все сразу, в один миг, и умереть. Будущее человека, его сокровенные, тайные цели, скрытую сущность исторического процесса и чем он закончится. Начало и завершение миров… смысл и значение нелепицы в мире… имеет же она какой-нибудь смысл. Не может быть, что нелепица — просто нелепица. Убеждена, что она служит каким-то неведомым для нас планам в мироздании и в человеческой истории.
— Вы ищете смысла в бессмыслице — тоже старое занятие. Не ищите, а лучше уверуйте. Самое гениальное, самое исчерпывающее исповедание — credo quia absordum[25].
Я даже простонала от негодования:
— Это совсем не то! Что вы виляете? Это ответ безбожникам, доказывающим невозможность существования божества, утверждающим, что бытие Бога — нелепость. А я вам толкую о кровавых, страшных, вполне ощутимых нелепицах… Ну вот хотя бы о той, о которой бредил полоумный министр. Он сам — подлейшее дерьмо, конечно. Но и это дерьмо должно же иметь какое-то обоснование, и к чему-то оно предназначено же: истязая, убивая людей, он сознательно преследует нелепую цель, но в действительности цель-то его деятельности другая, ему неведомая… Какова же она?
Рыболов улыбнулся надменно, свысока, я обозлилась, но смолчала.
— Неужели вы думаете, что каждому из вас, — он презрительно подчеркнул последние слова, — дана свыше какая-то цель? Жалкое и смешное самомнение. Цели даются всему вообще человеческому стаду, затем отдельным видам этого стада и, наконец, некоторым отдельным выдающимся представителям стада.
— Ого! И все эти цели противоречат одна другой, все дерутся между собой. Каждая старается уничтожить другую.
— Да. И в этом смысл исторического и всякого вообще процесса.
— Вы дарвинист, что ли? Вот уж не думала. Оно вам и не к лицу даже. Вы самозванец, а не царь познания и свободы[26].
— И все-таки я царь всех противоречивых познаний, всех истин, по-бабьи царапающихся между собой.
— Но где же единая истина? Где же все-таки подлинная истина? Должна же она существовать. Неужели все целое — только борьба противоречий? Мне нужна крепкая, цельная истина, на которую я могла бы опереться.
— Целое противоречиво, и война противоречий есть целое. Единой истины нет. Истины множественны. И каждый человек избирает свою истину, вернее, избирается своей истиной. Истины льнут к определенным характерам, темпераментам, к определенному психофизическому складу. Поэтому-то до конца мира будут существовать идеалисты и материалисты, до конца мира они не поймут друг друга, и каждый из них будет поносить своих противников и ничего не сможет доказать им.
— Слушайте, а разве не человек создает истину?
— Человек! Подумаешь, создатель! Ничтожнейшее и при этом самоувереннейшее существо. На истину человек всегда натыкается вслепую, она долго ускользает от него, а потом милостиво дается ему в руки, чем зачастую приносит несчастье, катастрофу, смерть.
— Ну, конечно, истины приносят катастрофы. Давно известно без вас. По правде говоря, несмотря на ваш высокий пост, вы знаете столько же, сколько и я. А ведь когда-то вы нас соблазняли возможностью высшего познания: «И станете сами как боги».
— Мало ли кто и чем соблазнял и соблазняет вас. Не так давно вас соблазняли экономическим и политическим равенством, свободой, вечным миром и вечным всеобщим счастьем, четырехчасовой физической работой и двадцатью часами отдыха, наслаждений, духовного творчества, солнечными дворцами для жизни. А что вы получили? Войны, рабство, каторгу, полуголодную норму питания, преследования не за поступок, а за слово, за мысль и настроение, работу, работу, работу, тяжелую, безвыходную работу. А называется это на языке социализма повышением производительности труда для скорейшего построения коммунистического общества. Вместо бездарного правительства вы получили слабоумное правительство. К тому же эти слабоумные трусливы и деспотичны. Они не умеют накормить вас вашим же хлебом… Впрочем, это как раз в плане Высшего Художника. Если бы вас накормили досыта, вы перестали бы мечтать о познании и свободе… Ибо что такое ваше познание? Познание того, как бы побольше добыть хлеба. Что такое ваша свобода? Свобода досыта есть этот хлеб. Без меня вы закоснели бы в раю… но Высший Художник допустил соблазн ради вашего блага и в своих, недоступных нам, целях.
— Послушайте, что вы поете? Вот уже все ваши истины, действительно, мохом поросли. Меня обвиняете в том, что я повторяю зады, а сами… Конечно, необходимость вынуждает нас познавать. Конечно, без хлеба нет свободы. Так мы созданы вашим же Высшим Художником. Нет, вы, батюшка мой, деградируете.
— Мировая интрига иссякла, дорогая моя. Приходится повторяться. Ваша эпоха — эпоха пародий.
— И это не ваша мысль, а мысль человека, Томаса Манна, недавно умершего, величайшего писателя XX века и моего величайшего любимца. Боюсь, что вы мой бред, мой глупейший пошлый кошмар.