— Какими еще квитанциями? — спросил Зуев, почему-то думая, что разговор идет об орденских талончиках, которых у него самого лежало в красной коробочке сотни на полторы в месяц.
— Да из Заготзерна… — беззаботно ответил Ильяшка, но тут же спохватился и прикусил язычок. И как Зуев ни упрашивал друга, тот, посерьезнев, сказал: — И не проси. Друзья мы с тобой еще по комсомолу. А тут, брат, разглашением служебной тайны попахивает. Узнавай у кого-нибудь другого, а я в таких делах пас. Ведь небось в военкомате и у тебя немало бумаг и инструкций, которых ты мне, своему комсомольскому другу, нипочем не выложишь. Правда ведь?
— Что верно, то верно, — согласился Зуев. И сразу вспомнил прошлогодний, за чаркой самогонки, разговор с Манжосом. Он тут же бросился к орловскому предколхоза. Напомнил ему о разговоре.
— Да, — Манжос почесал чуб. — Вроде было такое дело.
— А квитанция где?
— Квитанция? — простодушно переспросил Манжос.
— Да, из Заготзерна.
— Отдал я ему… Он потом еще пол-литра мне за это обещал. Да так и…
— Дурак.
— От дурака слышу, — ухмыляясь, добродушно ответил предколхоза. — Вы бы еще, товарищ уполномоченный, через пять лет пришли бы всякие шахер-махеры выяснять. А это дело такое, вроде розыгрыша. Я ведь ему ни одного зернышка на эту бумажку не только не дал, но и не обещал.
— А другие? — в упор спросил Зуев.
— Ну, за других я вам не отвечу. С такой шайкой-лейкой тут бы свою шкуру не замарать да свой колхоз не обидеть.
Зуев замолчал. Так это часто бывает с честными людьми, которые не сразу-то и смекнут, в какую грязь их чуть не втянули. Они, вдумавшись и спохватившись, никак не найдут концов, не вспомнят деталей, на которых-то как раз и можно поймать прохвостов и жуликов. Но все-таки Зуев тут же, хотя и туманно и сбивчиво, рассказал обо всех своих подозрениях Федоту Даниловичу Швыдченке. Тот, слушая, крутил головой, хмурил свои разлапистые брови и наконец сказал:
— Эх, не вовремя ты, брат, это затеял. Тут партконференция на носу.
— Да ничего я не затеял, Федот Данилович. Просто сообщил вам, как только понял, чем все это пахнет.
— Ну, не так выразился. Извиняйте, товарищ майор. Была бы неделька-другая, мы бы все это вывели на чистую воду. Ну, спасибо и на этом. Но, сам понимаешь, на бюро ставить сразу вопрос нельзя, никак не подработан… Так просто, разговоры, подозрения.
На другой день Швыдченко позвонил Зуеву и, когда тот явился в райком, сказал ему:
— Так и думал. Кинулся я проверять, и оказалось, что списки и корешки квитанций — все отправлено в область. Теперь уже только после партконференции разберемся.
5
Партийная конференция поначалу шла вяло. Отчетный доклад Швыдченко сделал по трафарету. Секретарь райкома не говорил просто и свободно, как всегда делал это раньше, а читал свой доклад по бумаге. Не только из-за осторожности пришлось пойти на такую меру. По требованию представителя обкома товарища Сковородникова предварительно обсудили этот доклад на бюро. А раз так, то доклад должен быть написан. А раз его написали да еще прокорректировали, так уж надо читать.
По ходу конференции у самого докладчика, конечно, возникали новые мысли, вызванные и встречами в кулуарах с делегатами, и больше всего с их внимательными, испытующими глазами. Швыдченко еще в начале доклада, поглядывая поверх листов бумаги в зал, видел эти глаза коммунистов. Он чувствовал, что люди ждут от него живого слова. Он знал: всем, чем жил народ в те дни, жили, трудясь вместе с ним, и эти лучшие люди района. Им было очень нелегко. Но стоило докладчику измерить всю эту трудную послевоенную жизнь масштабами истории, как сразу ему и его товарищам становилось щемяще ясно не только горестно-сладкое, уже отгремевшее прошлое, но прояснялось и будущее. Не всем, конечно, одинаково: одним мерещилось оно довольно туманно, как общая перспектива, до которой, может быть, сам и не доживешь; другим — как лозунг, хотя и правильный и даже красивый, но все же пока абстрактный, слишком общий, чтобы сжиться с ним как с делом ежечасным, привычным; для третьих это была сама жизнь с повседневными заботами, словно езда по тряскому, в ухабах, пути; а для людей романтического склада или склонных, как Зуев, к размышлениям, это был плод усиленного, а подчас изнурительного умственного труда. Именно у Зуева во время этого в общем скучноватого доклада впервые мелькнула мысль: а ведь история-то — это наука о будущем. И к этой мысли он, готовящийся стать историком-профессионалом, возвращался потом не раз в жизни.
Примерно так же думали и Пимонин, и Кобас, и Швыдченко. Докладчик, правда, не мог выразить все ясными словами. Он просто чувствовал сердцем все это и поэтому иногда «раздваивался» между текстом и тем большим и сердечным, что трепетало и билось у него в груди и у этих слушающих его людей. И тогда взгляд его тоже «раздваивался», он терял строчку, часто перескакивал через абзацы. Стала получаться какая-то бессмыслица. Один раз впопыхах он дословно прочитал целый абзац, дважды. В задних рядах кто-то громко засмеялся. На него зашикали, но интерес и внимание к докладу как-то быстро испарились.
Подавив в себе потребность видеть глаза и лица тех, кому он адресовался, Швыдченко уткнулся в бумагу и медленно, по-ученически ловил пальнем непокорные, разбегающиеся во все стороны строчки. Щепоткой он пересчитал оставшиеся страницы.
«Ого, еще восемь с гаком страниц осталось», — подумал он с досадой. Докладчик слышал тихий равномерный гул аудитории… «Вроде улей гудит, когда встревожен каким-то непорядком… Как в дружном пчелином коллективе: тут знай — либо мышь завелась, либо погибла матка…»
Но думать об этом было некогда. Надо было не упустить разбегающиеся, как зайцы в степи, непослушные строки. Единственное, что все время слышал и тупо воспринимал Швыдченко, это был его собственный голос, глухой и хрипловатый, нудный и монотонный.
«Как пономарь над покойником отходную вычитываю… себе, что ли? Или кому другому?» — мелькала где-то на втором плане досадливая мысль. Но он тут же спохватывался — боялся опять потерять строку. Он гнал ее, эту мысль, как непрошеного гостя. Но гость этот был не просто упрямой Швыдченковой думкой, а его совестью, которая в этот момент возмущалась всего больше тем, что он, неглупый и самолюбивый, вынужден сам выставлять себя на посмешище.
Да, как ни странно, Федот Данилович был мужик своеобразно самолюбивый. Правда, искренняя партийность, воспитанная годами честной работы в партии, не позволяла ему проявлять это самолюбие по мелочам.
«Эх, брошу сейчас все эти шпаргалки и пойду катать по-своему». Но, косясь на президиум конференции, он леденел и еще более монотонно продолжал свой поединок с текстом, непослушным, как сухожилия старого партизанского коня, съеденного его отрядом в голодуху на Карпатах.
«Дожевать бы все это поскорее и уйти. И на черта я взялся не за свое дело», — упорно думал Швыдченко.
Конечно, в написанном докладе не было ни слова о тех неясных делах, которые творились в Заготзерне. Не мог же Швыдченко строить критическую часть доклада на недоказуемых намеках и не проверенных документами обвинениях. Но, чувствуя неудовлетворенность аудитории, он вдруг махнул рукой и пустился во все тяжкие. Конечно, это было необдуманно, но Швыдченко не удержался, и единственное место, где он оторвался от текста доклада, было то, в котором говорилось о сдаче хлеба государству. Он своими словами сказал, что надо будет после партконференции срочно проверить Заготзерно и что есть данные, что там завелся клещ… (Многие из делегатов так буквально и поняли, что клещ завелся в зерне, и сразу стали подумывать о мероприятиях на зимних токах, так как теперь уж ясно — раз Данилович сказал, то приемщики будут при приемке хлеба не только насчет влажности, но и насчет этого самого вредителя рвать гвозди… Насчет государственного — Швыдченко мужик строгий.) И шум в зале утих. Делегаты замерли, ожидая, что сейчас наконец начнется конкретная, животрепещущая, жизненная часть доклада. Но в это самое время, когда докладчик, оторвавшись от текста, увидел ожившие глаза аудитории, черт дернул его бросить взгляд на президиум. Представитель области товарищ Сковородников, следивший по второму экземпляру текста, с возмущением оторвался от бумаги, злобными глазами посмотрел на докладчика и повернулся к Сазонову, шепча что-то в угодливо подставленное ухо предрика.