Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Знакомые холмы и долины пошли по сторонам Минского шоссе. Он втянулся, привык к машине и наслаждался уже самой целью, а не средством к достижению ее. Врожденный бродяга, он с детства привык размышлять в пути: так лучше думалось. Еще мальчишкой он чувствовал себя прекрасно, шагая по околицам Подвышкова, наслаждаясь окружающим миром.

Леса и дороги, холмы и овраги Смоленщины, а затем и Подмосковья раскрывали перед русским человеком после победы свой новый облик. В шуршании колес машины уже иногда слышались Зуеву шелесты страниц истории и будущих книг… Должно же его поколение рассказать потомкам о себе и попытаться раскрыть все величие подвига нашего народа. Капитан еще не мог словами выразить эту мысль — нет, даже не мысль, а огромное чувство, владевшее всем его существом. Он пил, как воду в жару, это чувство, и никак не мог напиться. Расстилались вокруг поля, перелески, заливные луга и болотца, дремучие леса, полуразрушенные города и села, сожженные деревушки; дети и женщины-горемыки в землянках и полуосыпавшихся блиндажах — они даже называли их по-чужому: бункерами; бывалые солдаты с растерянными глазами на застывших в залихватской улыбке лицах — все, все, даже ветры и облака, казалось, требовали свято сохранить и передать в века народный подвиг, запечатлеть все те бездонные глубины души, которые раскрыло наисуровейшее испытание — война. Зуев понимал, что отгремевшая война — это больше, чем любая война прошлого. Это была грозная проверка еще небывалого в мире содружества свободных народов.

«Нет, мы не посмеем распылить, растерять этот драгоценный опыт, купленный ценою крови народа», — размышлял капитан. Ему вспомнились рыжие глаза «филина» и разговор с ним на автостраде Берлин — Дрезден.

«Неужели все это исчезнет, как пыль, взвихренная за машиной?» — шептал он, нажимая на газ.

Зуев, как и многие из его товарищей, часто думал о секрете победы. Те, кто знал горечь первых месяцев отступления, отчаяния поражений, следовавших одно за другим, часто и после победного конца войны с удивлением, а наиболее впечатлительные и с изумлением спрашивали себя: «Неужели это мы?! Те самые, которые драпали в сорок первом, паниковали еще и весной сорок второго, сжав зубы, стояли насмерть на реках, высотах и рубежах пыльно-пожарным летом и, навалившись израненным народным плечом, осенью того же года удержали эту лавину?! Неужели это мы нашли в себе силу не только выстоять, но и, поднатужившись, повернуть на запад? И не только изгнать, но и повергнуть могучего врага?»

Весь путь наступления на запад был для Зуева не только школой военного мастерства, но и тренировкой гражданской мысли. На войну пришел он любознательным, грамотным мальчишкой, знающим уйму школьных прописных истин; время отступления было месяцами тупых страданий, а иногда и отчаяния, когда так легко сломаться неустоявшейся личности, потерять волю, а иногда и совесть и честь… Но Зуев устоял, и обратный путь был уже временем быстрого нравственного роста и возмужания.

Тогда он не отдавал себе во многом отчета… Не было времени для раздумий. Только сейчас, когда он остался как бы наедине с родиной, с глазу на глаз с ее полями, дорогами и лесами, мимолетно встречался по дорогам с тысячами людей, незнакомых, но родных, все это постепенно слилось в его душе в общее ощущение величия его многострадального народа. Зуев начинал понимать: впереди большая и необычная работа и ему в этой работе есть что делать и есть что сказать. Но поля вокруг лежали заброшенные, на них еще целыми рощами росли сорняки. Дороги были изъезжены, изрыты ухабами, колдобинами. А у большинства людей, с которыми он душевно разговаривал на привалах и ночевках, или балагурил на перекрестках, или которых подвозил на своей машине, он уже уловил две черты: либо привычную фронтовую веселость и общительность, ставшие вне боевой обстановки уже беспочвенной разухабистостью, либо растерянность, а порою и отчаяние: «Как жить? Что делать дальше?» У одних это был страх, вызванный гибелью родного угла: дома, села, города — или потерей привычной работы; у других — отчаяние от гибели семьи. Горе дымное, черное горе, русское военное горе обугленными морщинами селений маячило вдоль шоссе. Почти у каждого встречного жизненный путь достиг перевала победы, за которым многим, очень многим мерещилась пологая и гладкая дорога счастья в неких райских долинах, а она вдруг оборачивалась крутым спуском. Для одних будущее было затянуто дымкой, а для иных и густым туманом неизвестности.

Зуев ехал дальше. Зорко вглядывался в лицо послевоенной России — родной, измученной.

Но всюду между струпьями войны уже поблескивала на солнце зелень — неяркая, осенняя зелень трав и бурьянов, несмело и трогательно стараясь прикрыть ужасы смерти, бродившей здесь четыре года в немецком кованом сапоге. Яркая бирюза озимых — надежда измученных, пожелтевших в землянках жителей — веселила глаз и пела песню жизни и плодородия.

Глядя на эти поля — неровные и часто еще хилые, капитан вспомнил, как одна старуха из-под Орши, мать трех солдат и жена партизана, сказала ему:

— Эх, сынок… Горя-то много. Ох, много… Но ничего. В жизни и такое бывает: засеваешь слезами, а пожнешь радостью.

И этот неиссякаемый оптимизм народа, выдержавшего и Батыево и Наполеоново нашествия, напомнил поразившие его еще в детстве слова деда Зуя:

— После пожара народ богатеет…

В таких раздумьях Зуев доехал до старинного городка, расположенного километрах в двух от магистрали. Там ему надо было передать письмо инженера из Франкфурта. Свернул в город. Но сейчас это нельзя было назвать городом. Взору открывались каркасы куполов внушительных соборов, их круглые решетки — пристанища воронья; развалины старинных дворянских зданий; взорванные под корень подвалы массивных купеческих рядов; заросшие бурьяном кучи мусора и битого кирпича; выбитые мостовые, бездомные собаки. Изнуренные лица жителей.

Надо было где-то осмотреть, подправить машину и отдохнуть самому. Зуев остановился на базарной площади, купил харчишек, отъехал в сторону, на пустырь, поросший травой, выбрал место поровнее, раскинул брезент и вытащил инструменты. Мотор барахлил, пофыркивали свечи, надо было просмотреть карбюратор, сменить масло. Но работать не хотелось. Зуев лег на брезенте в своей любимой позе — закинув руки за голову. Лежал и долго смотрел в осеннее чистое небо, где с запада на восток, острым крылом рассекая вышину, распластался косяк перистых облаков. В этих местах зимой 1941—1942 годов, опомнившись после сокрушительного удара под Москвой, остановились разгромленные фашистские войска; здесь, невдалеке, они закрепились и держались около года.

Зуев вспомнил рассказ про генерала Сиборова, о судьбе которого он слышал еще в сорок втором году. Это имя было связано в его памяти с названием города, среди развалин которого он лежал сейчас. И меж этих развалин на площади Зуев заметил большой камень, хорошо отшлифованный с одной стороны. На ней золотыми буквами было вытиснено:

«На этом месте будет сооружен памятник генералу Сиборову…»

Чем же отличился этот человек? Чем заслужил право на народную славу, которая то капризно проходит мимо одних, то щедро отмечает других, вопреки официальному непризнанию?

А может быть, после гибели и подозрений, пришло и официальное признание.

В Москву Зуеву совершенно неожиданно пришлось прибыть почти что по этапу. Какой-то бдительный чудак привязался к нему из-за фотоаппарата «Ретина», висевшего у капитана через плечо.

— Есть же подобные идиоты, — говорил ему позже его дружок, майор Максименков, человек боевой и здорово напористый в устройстве личного благополучия. Кавалерист из донских казаков, он уже нашел себе применение в Москве. — Они наивно думают до сих пор, что шпионы ходят с кожаными футлярами на ремешках, и не подозревают, что дело-то разведчика — ну, да ты и сам, я думаю, знаешь — сложное ремесло…

— Ремесло или искусство? — спросил Зуев, любивший точность.

8
{"b":"557506","o":1}