А Зуев настоящий обрывал: «Я всегда был человеком честным. И на войне и сейчас. Но ведь и до сих пор считаю себя не личностью, а только заготовкой, необжатым слитком, болванкой, что ли»…
Он в это время зачитывался книгами из серии «Жизнь замечательных людей».
«Смотри, — говорил он себе, — с ноги не сбейся. Ведь не все факты из чужих биографий, пусть и замечательных, можно принять как устав или боевое наставление».
Есть люди, которые развиваются стихийно, то есть не думают об этом. Учатся ремеслу, незаметно накапливают опыт. Есть люди, которые с ранней поры сознательно формируют свой характер. Добролюбов, Лермонтов, Ломоносов… Они и в шестнадцать лет поражали своей цельностью. Это таланты или гении. Большинство же средних людей, если жизнь не баловала их с самого начала, идут по первому пути. Умеют, например, в тринадцать лет зарабатывать себе на хлеб или, наоборот, украсть, если заставляет нужда. Их поведение, в общем, стихийно. Но когда обстоятельства позволяют, они уже в более позднем возрасте начинают сознательно формировать свою личность — не характер, нет, а именно личность. Характер — это знание плюс воля. А формировка личности, рождение ее многосторонних богатств и красок — дело более сложное. Многим парням одного поколения с Зуевым нужен был для этого второй «заход». Зуев не просто занимался самообразованием. Если раньше он считал себя только подходящим слитком, который заготовила война и начерно обкатала в огне, то теперь он сам поставил себя в положение слитка, который надо превратить на станке в готовое изделие. Он и слиток, он же и мастер, и он же, сам Зуев, наладчик этого станка.
Размышляя так, Зуев стал вырабатывать привычку примерять полученные знания к самому себе, к окружающей его жизни. Он понимал, что формирующие его личность теоретические знания забудутся… И грош им цена, если не помножить их на факты и события окружающей его жизни народа… Перечитывая древние летописи, Зуев всегда помнил, что он сын рабочего, потомственный пролетарий. Изучая Куликовскую битву или эпопею Бородина, он яснее представлял себе только что отгремевшие на бескрайних просторах бои: от Сталинградского сражения до Корсунь-Шевченкова, от Севастополя до Ленинграда. История стран и народов была для него прежде всего одним из средств глубокого и всестороннего осознания истории революции, борьбы большевиков. И он часто ловил себя на странном ощущении, как будто все это было с ним самим: опасности подполья, тюремные муки, политические ссылки дедов и отцов. История жестоких, не на жизнь, а на смерть, боев на полях гражданской войны помогла ему по-иному осмыслить сражения с фашизмом; поэтому имена многих героев, совершивших бесчисленные и беспримерные подвиги в годы тяжелой гражданской войны, оставляли свой почти физически ощутимый след не только в его памяти, но и в сердце. В душе его свершалась великая работа — глухая и безмолвная, но непрерывная и деятельная. Он много и хорошо читал… а еще больше думал. На одном дыхании прочитывал он и научные труды, и стихи поэтов, и летописи давно прошедших времен. И поэтому все ярче и ярче, все выпуклее и четче представала перед внутренним взором история его времени. Послевоенный год возникал перед ним в неизмеримо многообразных формах проявлений, в глубоком и ясном содержании великих идей коммунизма.
Внимательно следя за текущими событиями, вчитываясь в страницы газет, вслушиваясь по ночам в треск регенераций многих радиопередатчиков земного шара, Зуев всегда пытался дать свою оценку происходящим в мире событиям. Свою собственную — не боясь, что иногда она расходилась с трезвоном газетных колоколов. Высоко ценя «воспитательный потенциал», он не переносил трескучей шелухи слов, а иногда и явного передергивания фактов. Следя за молодежью комсомольского возраста, приглядываясь к играм Сашкиных сверстников, захаживая в школу, где он провел несколько зимних вечеров, посвященных памяти Ивана Яковлевича Подгоруйко, он замечал, как мешают действенности пропаганды установившиеся шаблоны. В нем зрела уверенность в том, что не одним треском фейерверков и громом салютов надо воспитывать советских людей. Нисколько не отрицая истинного значения торжеств, Зуев понимал, что прежде всего широкое осознание пройденного пути и зоркая человеческая память о пережитых страданиях и жертвах, разумное осмысление неудач и всестороннее освоение кровавого опыта победы, беззаветное служение сегодняшнему дню и вдохновенное, бесстрашное стремление к будущему — таков должен быть фундамент воспитания нового поколения.
Но раньше, чем успел он запросто, конкретно поговорить об этом в райкоме, ему пришлось сразиться по такому же поводу с Сазоновым. Тот не был так скор на подъем, как секретарь райкома, но все же и он однажды договорился с Зуевым о поездке по району. Швыдченко уже пересел на свою старую, вышедшую из капиталки отечественную легковушку и колесил по району сам, пропадал там ежедневно с рассвета до середины дня. Сазонов же недели две договаривался с Зуевым. Сборы были такими обстоятельными, будто собирались на Северный полюс. Наконец они двинулись.
Во время разъездов Зуев исподволь, понимая, что имеет дело с самым осторожным из членов бюро, высказал ему свои мысли об идеологической работе в районе. Тот долго хмыкал, слушая Зуева, а затем резюмировал все по-своему:
— Ты знаешь что, Петр Карпович? О чем мы тут с тобой говорили — это, конечно, наше с тобой дело. И больше ничье. Земляки — и чего ж в дороге откровенно не поговорить? Только я тебе так скажу: ты об этом помалкивай. Боже тебя упаси! И хотя я во многом с тобой согласен, но, ежели кому третьему заикнешься, прямо тебе говорю — откажусь: и слыхом, мол, не слыхал про такое и сам ничего не говорил.
Зуев удивленно посмотрел на предрика. А потом долго ехал молча, отдавшись собственным мыслям. Сверхосторожное предупреждение члена бюро райкома ни в чем не убедило его. Зуев обдумывал только более внушительную форму, которую придаст своим мыслям об идеологическом воспитании при беседе в райкоме. «Видимо, мне еще и самому не все ясно, раз Сидор Феофанович понял так превратно…»
Из задумчивости его вывел умоляющий голос Сазонова:
— Не гони так, не гони… Поспеем…
«Не любит быстрой езды… — заключил про себя Зуев. — А почему бы?» И спросил:
— В аварии приходилось попадать?
— Нет. Зачем же! Не приходилось… Не приведи господь.
Помолчали.
Чтобы угодить этому непонятному для него человеку, с каким-то смутным, похожим на вату характером, майор сбавил газ. Очень хотелось как-то соскоблить чернь или налет, который как бы обволакивал существо интересовавшей его натуры. Для этого надо было разговориться, задеть что-то самое дорогое Феофанычу, самое заветное. Но разговор не получался… Сазонов покашливал и упорно отмалчивался.
«Чудно…»
И вдруг молнией мелькнула догадка. «Революционеры, которые не двигаются с места, становятся реакционерами… И не в этом только беда. А и в том, что они сами этого не замечают. И что хуже всего… не сразу эту перемену замечают и окружающие. Ну конечно же, — косо поглядывая на грузного седока, накренившего машину на правую сторону, думал Зуев. — Что его могло привести к такому состоянию?.. Боязнь движения… Застарелая привычка сначала сидеть, потом лежать… Сначала долго обдумывать, затем вообще поменьше думать… На первых порах делать все самому, затем опасаться того, что другие сделают лучше… И, наконец, всю энергию тела и зоркость души употреблять на то, чтобы не давать другим делать раньше и лучше тебя… Ведь они, эти другие, делают то, что «не положено». А раз «неположенное» делается, значит, надо пресекать. Самое страшное тут в том, что человек сам не в состоянии заметить в себе такой перемены».
И, сравнивая Сазонова со Швыдченкой, Зуев вспомнил о недавнем выговоре секретарю райкома. «…Но почему же при такой, как у Феофаныча, психологии люди преуспевают? Делают меньше ошибок? Почти не имеют взысканий? А может, выговоры отскакивают прежде всего от бумажной брони — кстати, для Феофаныча брони самой надежной. В неудачах и прорывах он не виноват никогда. А успехи автоматически записываются на его счет… Вот, глядишь, и боевой орденочек отхватил…»