Это вовсе не развенчание Рильке, наоборот, новое понимание его высоты. «Меня сбивает с толку, выбивает из стихов – вставший Nibelungenhort[16] – легко ли справиться? – пишет она Пастернаку – Ему не нужно. Мне больно… Он глубоко наклонился ко мне – может быть, глубже, чем… (неважно) – и что я почувствовала? его рост. Я его и раньше знала, теперь знаю его на себе».
Спустя три дня она все же решается снова написать Рильке.
Ей всегда легче пойти на риск разрыва, чем играть в недомолвки.
«Сен-Жиль-сюр-Ви, 3 июня 1926
Многое, почти все, остается в тетради. Тебе – лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку: “Когда я спрашивала тебя, вновь и вновь, что мы будем с тобой делать в жизни, ты однажды ответил: «Мы поедем к Рильке». А я отвечу тебе, что Рильке перегружен, что ему никто не нужен, ничто не нужно. От него исходит холод имущего, в собственность которого я уже включена. Мне нечего ему дать, у него все уже есть. Я не нужна ему, и ты ему тоже не нужен. Сила всегда заманчива, но – отвлекает. Нечто в нем (ты знаешь, как это называется) не желает отвлекаться. Не имеет права.
Письмо Рильке к Цветаевой
Эта встреча – удар мне в сердце (сердце не только бьется, но и получает удары, когда устремляется ввысь!), тем более, что я (ты) в лучшие свои часы сами такие же…”»
Но дальше она объяснит и другое – уже адресуясь к самому Рильке, – не менее важное, что поняла о себе самой в минувшие две недели:
«Моя любовь к тебе раздробилась на дни и письма, часы и строки. Отсюда – беспокойство. (Потому ты и просил о покое!) Письмо сегодня, письмо завтра. Ты живешь, я хочу тебя видеть. Пересадка из Всегда в Теперь. Отсюда – терзание, счет дней, обесцененность каждого часа, час – всего лишь ступень к письму. Быть в другом или иметь другого (или хотеть иметь, вообще – хотеть, все равно!). Я это заметила и замолчала.
Теперь это прошло. Когда я чего-то хочу, я быстро с собой справляюсь. Чего я хотела от тебя? Ничего. Скорей – вокруг тебя. Быть может, просто – к тебе. Без письма уже выходило – без тебя. Дальше – больше. Без письма – без тебя, с письмом – без тебя, с тобой – без тебя. В тебя! Не быть. – Умереть!
Такова я. Такова любовь – во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая…»
Откуда было знать Рильке, не читавшему ни цветаевской лирики, ни «Поэмы Конца», что волевой голос и решительные интонации в письмах, пришедших к нему из Вандеи, принадлежат женщине с таким незащищенным сердцем! Что прекрасная поэзия всегда вызывала в ней сугубо личное отношение к творцу – и уж тем более, если он сам окликал ее живым сердечным словом.
Не надо ее окликать:
Ей оклик – что охлест.
Ей зов Твой – раною по рукоять, –
об этом уже сказано было в ее «чешской» лирике. Там же прозвучала и ее самообороняющаяся мольба:
Уплочено же – вспомяни мои крики! –
За этот последний простор.
Не надо Орфею сходить к Эвридике
И братьям тревожить сестер.
Всю свою жизнь Цветаева проживет с ощущением «нерастраты» страстей.
Она не винит в этом фортуну. Она догадывается, что еще больше дело в ней самой: протратить сокровищницу ее страстей, ее запасы нежности было невозможно. Но был и еще один залог «нерастраты» – в ее требовательной, слишком бескомпромиссной природе. Природе, целиком подчиненной ее дару, призванию, Всаднику на Красном Коне – счастливому сопернику всех ее любимых. «Ты же у лиры крепостной», – напишет она однажды Пастернаку – и она знает это по самой себе.
Связь «нерастраты» и призвания она понимала еще в молодые годы:
И не спасут ни стансы, ни созвездья.
А это называется – возмездье
За то, что каждый раз,
Стан разгибая над строкой упорной,
Искала я над лбом своим просторным
Звезд только, а не глаз.
Что самодержцем вас признав на веру,
– Ах, ни единый миг, прекрасный Эрос,
Без Вас мне не был пуст!
Что по ночам, в торжественных туманах,
Искала я у нежных уст румяных –
Рифм только, а не уст…
Ответное письмо Рильке на цветаевское от 3 июня замечательно.
С улыбкой старшего и знающего он принимает ее объяснения; почти невежливая прямота и резкости не смутили его ни на минуту.
Он не опровергает, но поправляет: «Перегруженность, ах, нет, Марина, свобода и легкость, и лишь непредвиденность (ты сама сознаешь это) и внезапность оклика! Я совершенно не был подготовлен к нему». Он снова называет другую причину: болезнь, физическую тяжесть, с которой не может справиться, – вот единственная реальная подоплека того, что причудилось Цветаевой как отстранение.
Рильке вкладывает в конверт свои фотографии и заканчивает письмо нежной просьбой: «Когда, вопреки “нехотению”, пришлешь ты мне свою – другую? Я не хотел бы отказываться от этой радости…»
Легко разделавшись с недоразумением, Рильке глубоко отозвался на главное. Это главное он понял с полуслова. Ничего не отметая и не опровергая, он присоединялся к ее размышлениям.
Несоединимость «Всегда» и «Теперь», столкновение враждующих желаний – «быть в другом» и «иметь другого»…
Все это прозвучало в его ушах темой, достойной ответа на высшем языке – лирическом.
В тот день, прочитав письмо, он вышел в виноградник и долго сидел там, прислонясь к слабо прогретой солнцем стене замка, привораживая ящериц бормотанием поэтических строф. Так была написана – он сам рассказал в письме эти подробности – прекрасная элегия. Он отослал и ее вместе с фотографиями в Вандею.
…О, все началось с ликованья, но, переполняясь восторгом,
Мы тяжесть земли ощутили и с жалобой клонимся вниз.
Ну что же, ведь жалоба – это предтеча невидимой радости новой,
Сокрытой до срока во тьме…
Каждое слово элегии, каждый поворот мысли и каждый образ были живым откликом на темы, предложенные Цветаевой в ее письме. Любовь «во времени» и любовь «в просторах», присвоение любимого и утрата, жалоба и одиночество – этих тем в прозе и поэзии Рильке касался не раз. Но теперь он будто впервые услышал их трагедийный накал.
И мягко оспаривал: взглянем иначе.
Так устроен мир – сплетенность вечного и временного, печали и радости, гимна и жалобы, бескорыстия духа и темных земных порывов. Из власти первоначал не может полностью освободиться душа, как бы высоко она ни парила. Сокрушаться ли об этом? Или – воспеть? «Темные боги глубин тоже хотят восхвалений, Марина». Мы неотторжимы от мира. Мы – те же волны и море, небо и жаворонок в нем, мы – весна и земля. Мы – всё. Но мы ничем не владеем, и жажда владеть – смертоносна. Нам дано лишь коснуться того, что мы любим, – легким мгновенным касаньем. Так касаются венчика розы, любуясь. Ибо сорвать – погубить…
Пропитанная мощным философским зарядом, элегия была близка Цветаевой всем своим духом – и как не пожалеть о том, что Рильке, некогда изучавший русский язык и даже писавший по-русски, все же знал его недостаточно, чтобы прочесть цветаевские стихи – и удостовериться в этой близости!