Посреди бурно зашумевшего зрительного зала, разом вставшего и в ликовании грянувшего «Интернационал», Цветаева не могла заставить себя шевельнуться. Окаменение, столбняк овладели ею, как всегда при сильном потрясении, все равно – радостном или скорбном. Ослепшая и оглохшая, она мысленно летела зегзицей туда, в Крым, к полегшим в последних боях и к «сброшенным в море».
Убит? Жив? Ранен?
Через несколько дней рождаются строфы:
Буду выспрашивать воды широкого Дона,
Буду выспрашивать волны турецкого моря,
Смуглое солнце, что в каждом бою им светило,
Гулкие выси, где ворон, насытившись, дремлет.
Скажет мне Дон: – Не видал я таких загорелых!
Скажет мне море: – Всех слез моих плакать – не хватит!
Солнце в ладони уйдет, и прокаркает ворон:
Трижды сто лет я живу – кости не видел белее!
Я журавлем полечу по казачьим станицам:
Плачут! – дорожную пыль допрошу: провожает!
Машет ковыль-трава вслед, распушила султаны.
Красен, ох, красен кизил на горбу Перекопа!
Всех допрошу: тех, кто с миром в ту лютую пору
В люльке мотались.
Череп в камнях – и тому не уйти от допросу:
Белый поход, ты нашел своего летописца.
По сути то был первый вариант ее «Плача Ярославны», написанного через месяц.
Нарком просвещения Луначарский поспособствовал тому чтобы была послана телеграмма Марины Волошину с запросом о Сергее. Тут же, в ТЕО – среди шума и гама, – Марина пишет письмо Максу; Эренбург обещал передать его с оказией. «Умоляю, – пишет Марина (недоговаривая и так понятное), – дай мне знать, – места себе не нахожу, каждый стук в дверь повергает меня в ледяной ужас – ради Бога!!!»
Пользуясь той же оказией, она спешно пишет и сестре, которая все еще в Крыму. И в этом письме – о том же: «Думаю о нем день и ночь, люблю только тебя и его. ‹…› Если бы я знала, что жив, я была бы – совершенно счастлива…»
3
Будни этой зимы Марина описывает в нескольких письмах к поэту Евгению Ланну. Страницы писем читаются как настоящая документальная проза. Вот только один отрывок:
«Сидим с Алей, пишем. – Вечер. – Дверь – без стука – настежь. Военный из комиссариата. Высокий, худой, папаха. – Лет 19.
– Вы гражданка такая-то?
– Я.
– Я пришел на Вас составить протокол.
– Ага.
Он, думая, что я не расслышала:
– Протокол.
– Понимаю.
– Вы путем незакрывания крана и переполнения засоренной раковины разломали новую плиту в 4 №.
– То есть?
– Вода, протекая через пол, постепенно размывала кирпичи. Плита рухнула.
– Так.
– Вы разводили в кухне кроликов.
– Это не я, это чужие.
– Но Вы являетесь хозяйкой?
– Да.
– Вы должны следить за чистотой.
– Да, да, Вы правы.
– У Вас еще в квартире 2-й этаж?
– Да, наверху мезонин.
– Как?
– Мезонин.
– Мизимим, мизимим, – как это пишется – мизимим?
Говорю. Пишет. Показывает. Я, одобряюще: “Верно”.
– Стыдно, гражданка, Вы интеллигентный человек!
– В том-то и вся беда, – если бы я была менее интеллигентна, всего этого бы не случилось, – я ведь все время пишу.
– А что именно?
– Стихи.
– Сочиняете?
– Да.
– Очень приятно. – Пауза.
Автограф стихотворения М. Цветаевой, обращенного к Е. Ланну
– Гражданка, Вы бы не поправили мне протокол?
– Давайте, напишу, Вы говорите, а я буду писать.
– Неудобно, на себя же.
– Все равно, – скорей будет! – Пишу. Он любуется почерком: быстротой и красотой.
– Сразу видно, что писательница. Как же это Вы с такими способностями лучшей квартиры не займете? Ведь это – простите за выражение – дыра!
Аля: – Трущоба.
Пишем. Подписываемся. Вежливо отдает под козырек. Исчезает.
И вчера, в 10½, вечера – батюшки-светы! – опять он.
– Не бойтесь, гражданка, старый знакомый! Я опять к Вам, тут кое-что поправить нужно.
– Пожалуйста.
– Так что я Вас опять затрудню.
– Як Вашим услугам. – Аля, очисти на столе.
– Может быть, Вы что добавите в свое оправдание?
– Не знаю… Кролики не мои, поросята не мои – и уже съедены.
– А, еще и поросенок был? Это запишем.
– Не знаю… Нечего добавлять…
– Кролики… кролики… И холодно же у Вас тут должно быть, гражданка. – Жаль!
Аля: – Кого – кроликов или маму?
Он: – Да вообще… Кролики… Они ведь все грызут.
Аля: – И мамины матрасы изгрызли на кухне, а поросенок жил в моей ванне.
Я: – Этого не пишите!
Он: – Жалко мне Вас, гражданка!
Предлагает папиросу. Пишем. Уже У, двенадцатого.
– Раньше-то, наверное, не так жили…
И, уходя: “Или арест или денежный штраф в размере 50 тысяч. – Я же сам и приду”.
Аля: – С револьвером?
Он: – Этого, барышня, не бойтесь!
Аля: – Вы не умеете стрелять?
Он: – Умею-то, умею, но… – жалко гражданку!»
4
В несколько дней в самом начале 1921 года Марина создает поэму «На Красном Коне». Поэма поразила поклонников Цветаевой: в ее строе не осталось и следа прежней стилистики. Зато гипнотической силы ритмика ведет здесь за собой читателя; ведет вернее смысловой тяги, буквально завораживая до и помимо предметных расшифровок. Поэма написана от первого лица как личная исповедь, она воссоздает путь героини, и это цепь ее страшных отречений – во исполнение воли Всадника – от всех земных привязанностей. Всаднику безоглядно подчинена ее душа, но он не назван никаким именем, только устами бабки-колдуньи поименован – «твой Ангел» и «твой Гений».
Конный требует от героини трех жертв: куклы, друга и ребенка, – и эти жертвы ему приносятся! Героиня притянута к Конному некоей мистической силой высшей предназначенности, высшей преданности: «предан – как продан, предан – как пригвожден» – так скажет Цветаева об этой зависимости позже.
И по сей день продолжаются попытки дешифровать поэму. Одни настаивают на том, что в образе Всадника следует видеть обожествленного Цветаевой Блока, другие – «мужское воплощение музы», третьи – Гения в античном смысле этого слова, который неумолимо ведет каждого человека по ему одному предназначенному пути…
В начале 1921 года Валерий Брюсов организовал в Большом зале Политехнического музея вечер поэтесс. К участию в вечере Марину пригласила поэтесса Адалис; в цветаевской тетради воспроизведен их задорный диалог. Уговорить Цветаеву не просто: она ни за что не желает выступать вместе с коммунистками. Кто там еще будет рядом? «Вечер совершенно вне?» – удостоверяется она. «Совершенно вне», – подтверждает Адалис. Только тогда Марина соглашается участвовать – в виде исключения, из симпатии к Адалис, хотя она не выносит объединений в искусстве по половому признаку.
Валерий Брюсов. Начало 1920-х гг.
Участвуют поэтессы совершенно разномастные, одеты они кто во что горазд. Более других запоминается Марине одна – высокая, лихорадочная, сплошь танцующая – туфелькой, пальцами, кольцами, соболиными хвостиками, жемчугами, зубами, кокаином в зрачках. Сама же Марина, по ее словам, «в тот день была явлена “Риму и Миру” в зеленом, вроде подрясника, – платьем не назовешь (перефразировка лучших времен пальто), честно (то есть – тесно) стянутом не офицерским даже, а юнкерским… ремнем. Через плечо офицерская же сумка…» Ноги Марины – в серых валенках и в окружении лакированных лодочек выглядят столпами слона.