«Не осталось и одной десятой тех, с которыми я вышел из Ростова, – писал Сергей Эфрон Волошиным в Крым уже из Новочеркасска. – Нам пришлось около семисот верст пройти пешком по такой грязи, о которой я не имел до сих пор понятия. Переходы делались громадные – до 65 верст в сутки. И все это я делал, и как делал! Спать приходилось по 3–4 ч. – не раздевались мы три месяца – шли в большевистском кольце – под постоянным артиллерийским обстрелом. За это время было 46 больших боев. У нас израсходовались патроны и снаряды, приходилось и их брать с бою у большевиков».
Наконец 1 апреля начался штурм Екатеринодара. Вскоре безнадежность положения стала ясна всем, кроме упрямого Корнилова. Но 4 апреля Корнилов был убит. И в тот же день Эфрон потерял своего ближайшего друга – того самого Сергея Гольцева, с которым он уезжал из Москвы. Взявший на себя командование армией генерал Деникин дал приказ об отступлении.
Чудом добравшись до Новочеркасска, Эфрон 12 мая сообщает в Коктебель: «Я жив и даже не ранен, – это невероятная удача, потому что от ядра Корниловской Армии почти ничего не осталось. ‹…› что делать? Куда идти? Неужели все жертвы принесены даром?»
Поразительно, но в тот самый день, когда Сергей смог написать это письмо, Марина, уже почти три месяца не имевшая известий от мужа, создает стихотворение, воплотившее все напряжение ее боли:
Семь мечей пронзали сердце
Богородицы над Сыном.
Семь мечей пронзили сердце,
А мое – семижды семь.
Я не знаю, жив ли, нет ли
Тот, кто мне дороже сердца,
Тот, кто мне дороже Сына…
Этой песней – утешаюсь.
Если встретится – скажи.
Уцелевший в Ледяном походе Сергей чуть было не умер, заболев уже в Новочеркасске тифом. Но он верен себе: его дух ни на йоту не укрощен перенесенными испытаниями. Его надежды на успех Белого движения все еще не развеялись. Получив письма из Крыма, он возражает Волошину: «Не разделяю Вашего мрачного взгляда на будущее России. Сейчас намечается ее выздоровление и воссоединение, и в ближайшем будущем (два-три года) она будет снова великодержавной и необъятной…»
(В пророки Сергей Эфрон ни в молодости, ни в зрелые свои годы не годился. Он прекраснодушен, благороден и недальновиден, он рвется к активному участию в делах политических, но оценивать их трезво так и не научится. В конечном счете эти черты личности приведут его в застенки Лубянки. Ибо искренность, готовность к самопожертвованию, смелость, выносливость и даже героичность натуры – опасны, если ими не руководит трезвый и способный к критическому анализу разум. Не тут ли во многом исток всех революций: горячие эмоции, а то и безоглядная отвага, не руководимые выверенной мыслью?)
Выздоровев, Сергей приезжает в Коктебель к Волошиным.
Он пробудет в Крыму с начала июня до поздней осени. Тщетно пытается связаться с Москвой; его не покидает упрямая безрассудная надежда на то, что Марине с детьми все же удастся приехать в волошинский дом…
2
В Москве трудностей хватает с избытком, но еще шумит живая жизнь, это еще не чумной и страшный 1919-й.
Каждый день граждане с тревогой читают очередные листы бумаги, расклеенные на стенах домов: это декреты большевиков. В один из дней появился еще один – отпечатанный футуристами. Это поэтический текст Маяковского «Декрет по армии искусств». Еще в марте поэт устроил в Политехническом музее шумный вечер «Против всяческих королей». Мероприятие проведено явно «в пику»: незадолго до того в том же Политехническом музее увенчали лаврами «короля поэтов», не Маяковского, а Игоря Северянина. И даже на втором месте оказался не он, а Бальмонт!
Первого мая столица проснулась изукрашенной футуристическими и супрематическими полотнами. Мимо молящихся в Иверской часовне, что совсем рядом с Красной площадью (в тот день как раз случилась Страстная пятница), проносились грузовики с актерами и художниками.
Любопытное свидетельство оставила в своих мемуарах Маргарита Сабашникова. Правда, она вспоминает уже осенний праздник этого года – праздник первой годовщины Октябрьской революции. Она вышла тогда на прогулку вместе с Андреем Белым: «В тот сияющий октябрьский день Москва походила на древнерусскую сказку. Не только все дома были украшены красной материей – хотя население ходило в лохмотьях, не только повсюду висели гигантские плакаты известных художников в футуристическом стиле, но и сами дома, целыми улицами, были пестро расписаны. Обширная Красная площадь полна народу – как прежде бывало в Вербное воскресенье. Но теперь на лицах не было тупой безнадежности, как раньше при царском режиме. Несмотря на голод, народ в эти первые месяцы революции уверенно и радостно смотрел в будущее. Он верил в свободу и чувствовал себя хозяином страны. Как дети, как счастливый сказочный народ, восхищались люди праздничной пестротой улиц…»
И все это – рядом с домом в Борисоглебском переулке!
Поводов для ликования у Марины мало, но пока еще ее спасает спартанский жизнелюбивый характер.
Ей двадцать шесть лет. Запас ее душевных сил далек от исчерпания, хотя с каждым днем все отчетливее она ощущает себя в тяжком капкане бытовых проблем. Где кухарки, экономки, бонны, среди которых она вырастала? Найти просто няню – уже без всяких «рекомендаций» – почти неразрешимая задача. Ежедневная необходимость добывания молока для младшей дочери разрастается до безысходности. И когда Лиля Эфрон, уезжая на лето в подмосковное Быково (где, по ее сведениям, условия жизни пока еще оставались сносными), предлагает взять с собой Ирину, Марина соглашается не раздумывая.
Аля и Ирина. 1919 г.
После отъезда младшей дочери мать особенно сближается со старшей. Але шесть лет, но с самого ее рождения Марина воспитывает девочку крайне требовательно. В этом она повторяет собственную мать – но только в этом! Душевно она близка и сердечна с дочерью и рано начинает говорить с ней почти как с наперсницей. С маленькой Алей всерьез обсуждаются даже темы любви! В тетрадях Марины записан диалог, относящийся к ноябрю 1918 года:
«– Аля, если люди друг другу очень нравятся – и все-таки не целуются – что это?
– По-моему, нелюбовь!
– Нет, они очень друг другу нравятся…
– Тогда они похожи на меня.
– Какие же они?
– Неразгадочные».
Аля-Ариадна наизусть знает множество стихов и под присмотром матери неукоснительно ведет дневник – пишет свою обязательную страничку в день!
Ирина и Аля. Москва. 1919 г.
Дневник этот свидетельствует, что дочь Цветаевой действительно была вундеркиндом, причем в редкой области: литературного слова. Когда потом – уже в преклонных годах – она вставляла в свои мемуары отрывки из этих давних записей, не все верили в их подлинность; легче было думать, что либо записи тогда же редактировала мать, либо их поправляла взрослая Ариадна Сергеевна. «Ну да, – говорила она мне года за два до смерти (я готовила тогда к публикации ее мемуары, опубликованные затем в журнале “Звезда”), – ребенок-вундеркинд, если он скрипач или певец, обнаруживает свои таланты на глазах присутствующих, тут ничего не возразишь… Литературное дело – другого сорта. Может быть, потом, когда возьмут в руки мои тетрадки тех лет…»
Кроме прозаических записей Аля пишет и стихи. И Марина включит их в один из своих сборников, вышедших в свет в Берлине. А Райнер Мария Рильке, немного знающий русский язык, восхитится, по крайней мере, одной строкой маленькой Али: «Марина, спасибо за мир!»