Теперь на очной ставке с Эфроном Толстой утверждает, что тот вовлек его в шпионскую деятельность в пользу французской разведки; что накануне отъезда Толстого на родину Сергей Яковлевич дал ему задание вступить в контакт с троцкистскими организациями в СССР; и он же дал «явки» в Москве и Ленинграде для связей со своими единомышленниками. Из Ленинграда Толстой, якобы как раз через Сланскую, переправлял Эфрону в Париж добытые шпионские сведения.
Записанная в протоколе реакция Эфрона весьма энергична: «Я абсолютно отрицаю все то, что сейчас сказал Толстой». И в другом месте: «Если я до сего времени полагал, что Толстому изменила память, то сейчас я должен сказать, что то, что он говорит, – просто ложь».
Лжесвидетельство, как и слишком хорошая память, не спасут Толстого. В мае 1940 года он делает попытку отказаться от своих показаний. Но, вызванный для пояснений, тут же заберет отказ назад и подтвердит все, сказанное прежде. Его «подверстают», формируя «группу Эфрона», к тем, кого он помог «изобличить». Он будет шестым и явно «шестым лишним», инородным членом среди «подельников».
Наиболее драматичным эпизодом во всем следственном деле Эфрона оказалась другая очная ставка. Она состоялась 30 декабря, в самый канун 1940 года.
В этот день (вернее, вечер и ночь) сломить сопротивление Сергея Яковлевича призваны были его ближайшие друзья и товарищи – Николай Клепинин и Эмилия Литауэр.
Но допрос начинается пока еще без свидетелей. Формулировки следователя стандартны:
– Вас полностью изобличил на очной ставке Толстой. Намерены ли вы теперь прекратить запирательство?
Ответ Эфрона, записанный в протоколе:
– Я не считаю себя изобличенным, и изобличение Толстого считаю ложным. Я твердо настаиваю на том, что никакой шпионской деятельностью в пользу иностранных разведок я не занимался.
Вариации того же вопроса будут повторены несколько раз. Но не меняется и смысл ответов Эфрона. Тогда в кабинет следователя вводят Николая Андреевича Клепинина. С момента его ареста прошло уже более полутора месяцев. Супруги Клепинины были арестованы в тот самый день, когда Эфрона поместили в психиатрическое отделение тюремной больницы: 7 ноября, в день очередной Октябрьской годовщины.
Опускаю ритуал «узнавания» и полагающиеся вопросы к обеим сторонам об отношениях друг к другу. И вот Клепинин повторяет показания, к которым его уже сумели принудить: да, он является агентом нескольких иностранных разведок и вместе с Эфроном вел активную шпионскую работу.
– Вы подтверждаете эти показания? – обращается следователь к Эфрону.
– Отрицаю их, – отвечает Эфрон.
Направляемый вопросами Кузьминова, Клепинин говорит о газете «Евразия», в выпуске которой виднейшую роль играл Эфрон. О том, что газета предназначалась для распространения на территории СССР и была ориентирована на то, чтобы «нащупать оппозиционные элементы внутри Советского Союза».
(Это соответствовало исторической правде только по отношению к замыслу издания, в практическом же его осуществлении редакция резко ушла влево, в сторону сближения с Советами.)
– Все это, однако, вовсе не говорит о шпионской деятельности, – записана реплика Эфрона.
Тогда Клепинин вводит тему связи Эфрона с русскими масонами в Париже. В частности, с графом Бобринским, который, по утверждению Клепинина, был в прямом контакте с французской разведкой. Масоны были заинтересованы, говорит Клепинин, в проникновении на территорию Советского Союза и считали, что Эфрон может быть им полезен как человек, имеющий тесные связи с советским полпредством в Париже, и как деятель «Союза возвращения на родину».
– Что вы скажете теперь? – Вопрос следователя обращен к Эфрону.
– Я позволю себе утверждать, – записан ответ, – что у Николая Андреевича также никакой шпионской деятельности не было.
Ответ явно не по существу вопроса. И как ни сложно по протоколам строить предположения о мотивах поведения, все же складывается впечатление, что во время этой встречи Эфрон пытается образумить своего недавнего друга. Он хочет помочь ему не поддаться нажиму следствия, сосредоточить его на отрицании главного обвинения, к которому их обоих подводят.
Клепинин, однако, снова напоминает конкретную деталь: одну из встреч в 1935 году в кафе у Эколь Милитер. Тогда Эфрон при Клепинине писал письмо Петру Бобринскому, и они говорили о масонах. Снова Эфрон уходит от прямой реакции на сказанное.
– Был такой факт? – обращается следователь к Эфрону.
– Я ничего не понимаю… – записано в ответе. – Я знаю только, что никакой антисоветской деятельностью после 1931 года я не занимался…³
– Сережа, – обращается наконец Клепинин к своему давнему другу (и эту запись я снова привожу дословно), – еще раз к тебе обращаюсь. Дальше запираться бесполезно. Есть определенные вещи, против которых бороться невозможно, так как это бесполезно и преступно… Рано или поздно ты все равно признаешься и будешь говорить…
На очных ставках запись ведет обычно стенографистка, а не следователь. После расшифровки своих записей она перепечатывает их на машинке. Вот почему в записях очных ставок мы несравненно лучше «слышим» голоса подследственных, чем в протоколах других допросов. Их интонации естественнее, противоречия не замазаны… Протоколы очных ставок фиксируют и возмущенные реплики «обличаемого», и уговаривающий тон другой стороны. Именно эти протоколы рассеивают сомнения, возникающие у сегодняшнего читателя следственных дел тех времен.
Клепинина уводят. Его место занимает Эмилия Литауэр.
Арестованная в один день с Ариадной, Эмилия сдалась тоже не сразу. Спустя две недели после ареста, на очной ставке с тем же Толстым 10 сентября 1939 года, она еще упорно сопротивлялась нелепым обвинениям. Но теперь позади были уже четыре месяца испытаний! И в их числе – лефортовские застенки.
На вопрос следователя к Эфрону, узнает ли он Эмилию, Сергей Яковлевич отвечает: «Да, это мой товарищ и друг».
– Ваш друг, – говорит Кузьминов, – также изобличает вас своими показаниями в шпионской деятельности.
– Я бы хотел, – так записана реплика Эфрона, – поточнее услышать, что именно показала Эмилия Литауэр.
И теперь он слышит уже из ее уст – о том же: о совместной шпионской работе, начавшейся в 1927 году, когда Эмилия вступила в парижскую евразийскую организацию, о распределении сфер деятельности между евразийцами после их «раскола» в конце двадцатых годов. «Мне было велено вступить во Французскую компартию, – говорит Литауэр, – а Эфрон взял на себя шпионскую работу в “Союзе возвращения” и в советской разведке…»
Эфрон явно подавлен. У него вырывается:
– Если все мои товарищи считают меня шпионом, в том числе и Литауэр, и Клепинин, и моя дочь, то, следовательно, я шпион и под их показаниями подписуюсь…
Он просит прервать допрос. Его состояние отражает неправдоподобно корректная запись в протоколе: «Сейчас я ничего не могу говорить, я очень утомлен».
Литауэр уведена.
Но конца допросу не видно! Его машинописный протокол занимает тридцать семь страниц! Начатый, если верить проставленному времени, без четверти десять вечера, допрос закончится только в половине третьего ночи.
Похоже на то, что эта двойная очная ставка – последняя надежда следствия сломить арестованного. Цель кажется им теперь близкой к достижению. Депрессивное состояние Эфрона не оставляет сомнений.
– Прошу отложить показания, – повторяет он не однажды.
И получает записанный в протоколе ответ:
– Ваша просьба будет удовлетворена, только скажите, на какие разведки вы работали.
Тогда Эфрон просит дать ему возможность задать еще некоторые вопросы Клепинину. И того снова возвращают в следовательский кабинет.
– В чем ты меня обвиняешь, – обращается к нему Эфрон, – скажи мне прямо?
– В том, что ты был членом евразийской организации. А она имела план проникновения в Советский Союз с помощью иностранных разведок. Святополк-Мирский, – поясняет далее Клепинин, – приехал в СССР, чтобы занять командные высоты в советской печати. Он должен был организовать травлю Фадеева по заданию Бруно Ясенского и его группы…