Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Так. И все-таки… Нельзя ли предположить и еще одну причину? Именно ту, что здесь, в Болшеве, Марина Ивановна осознает, с кем же связал себя ее муж. Во Франции это называлось «Союз возвращения на родину». И еще: «советское полпредство». А после 1936 года – «Испания». Однако в их браке давно уже не было открытой доверительности, каждый жил своей жизнью до конца.

Но перед возвращением в СССР люди из «полпредства» должны были разъяснить ей, что ее муж – советский разведчик и потому ей придется по возвращении на родину соблюдать некие правила и запреты. Я делаю это допущение по аналогии: Ариадна Эфрон в письме, посланном из Туруханска на имя министра внутренних дел Круглова с просьбой о реабилитации (от 22 сентября 1954 года), рассказала о том, что в Париже, в советском полпредстве, перед самым ее возвращением на родину, с ней провели подобную беседу. Цель беседы была инструктивная (и, по-видимому, запугивающая): «Поскольку Ваш отец – советский разведчик…» Впрочем, ничего конкретного в случае с Цветаевой не известно.

Однако слово «разведчик» все-таки еще окрашено оттенками жертвенности и самоотречения, хотя щепетильный слух нашего современника и тут различит сомнительный привкус жертвы не только собственной. Далекой от политики Марине Ивановне неоткуда было знать, что уже в мае 1937 года Разведуправление Красной армии было объединено с НКВД. И что с этого момента Эфрон принадлежал к ведомству, связанному самой прямой преемственной связью с ГПУ и Чека. Никакие оговорки не могли отменить того, что служил он теперь в том самом Учреждении, которое поглотило и Асю, и ее сына Андрюшу, и всех остальных. Очутившись в Болшеве, Цветаева впервые осознала эту чудовищную истину.

За четыре месяца, которые она провела здесь с мужем почти безвыездно – с 19 июня до 10 октября, – можно было успеть переговорить обо всем на свете. Что же сказал ей теперь Сергей Яковлевич? Что понял он сам, вернувшись на родину? Ведь еще в Париже, за две-три недели до его высылки, в эмигрантской и французской прессе появились отрывки из письма Рейсса в Центральный Комитет партии большевиков. Уже тогда они могли стать первыми толчками прозрения. Да еще устрашающие сведения, которые привезла из Москвы Вера Трейл. Какой же болью, физически разрывавшей сердце, отозвались в нем догадки об истине! Может быть, те рыдания, о которых упоминает в своих мемуарах Сеземан, не стоит целиком относить на счет причуд памяти Дмитрия Васильевича?.. Трудно сказать, был ли Сергей Яковлевич теперь до конца откровенен с женой. Хотя многого ей и не нужно было знать, чтобы понять главное.

«Его доверие могло быть обмануто – мое к нему останется неизменным». Так сказала она о муже на допросе во французской полиции. Доверие Сергея Яковлевича действительно оказалось жестоко обманутым. Не эта ли догадка составила самое тяжкое потрясение для Цветаевой в первые же недели ее пребывания на родной земле?

5

Существуют два достоверных свидетельства, принадлежащие перу самой Цветаевой, которые помогают до некоторой степени ответить на этот вопрос. К сожалению, именно до некоторой степени – и сейчас мы это увидим.

Только год спустя, после долгой волокиты, Цветаева получит с таможни свой багаж и достанет из кожаного кофра записную книжку, в которой она сделала последние парижские заметки. Первые строки, появившиеся на родной земле, написаны 5 сентября 1940 года. Цветаева коротко записывает события годовой давности:

«18-го июня приезд в Россию, 19-го в Болшево. На дачу, свидание с больным С. Неуют. За керосином. С. покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, ее накладное веселье. Живу без бумаг, никому не показываясь…»

Прервем запись, чтобы отметить ее необычную стилистику: это почти что шифр! События, факты фиксируются сухо, пунктирно. Тем весомее отдельные формулировки. То, что С., это Сергей Яковлевич – понятно. Но главное скрыто между строк, за строками, за словами. Чуть дальше Цветаева пояснит: «Все это – для моей памяти и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит такого».

Пояснение, далекое от исчерпанности.

Ибо на стилистику явственно влияет знание, приобретенное Мариной Ивановной после обысков и арестов в Париже. Спустя год она уже хорошо представляет себе опасность письменного слова.

Марина Цветаева: беззаконная комета - i_271.jpg

Эмилия Литауэр

Продолжим цитирование:

«Торты, ананасы – от этого не легче. Прогулки с Милей. Мое одиночество. Посудная вода и слезы…»

Упомянута Миля – это Эмилия Литауэр. Давняя близкая приятельница Клепининых и Эфрона.

(Тогда ей тридцать пять. Из России ее подростком увез отец, она училась в Марбургском университете в Германии, потом окончила Сорбонну, лиценциат философии. Участвовала в евразийском движении, сотрудничала в газете «Евразия», публиковала в ней статьи на историко-философские темы – о Гуссерле, о Хайдеггере, о персонализме. Вступила во Французскую компартию. Из Франции приехала почти пять лет назад. И с тех пор как в Болшеве поселились Клепинины, она здесь – почти ежедневная гостья. Самый близкий ей человек в болшевском доме – Клепинина. Те, кто еще теперь жив, не сговариваясь, запомнили Эмилию стоящей за стулом Нины Николаевны и как бы вторящей всему, что та говорила.)

Но вернемся к дневнику Цветаевой. Чуть далее:

«Болезнь С. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, – не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день».

И еще, через несколько фраз: «Начинаю понимать, что С. бессилен, совсем, во всем…» И – рядом: «Обертон – унтертон всего – жуть».

Нота бене! Ведь это уже воспоминания; это спустя год Цветаева оставляет зарубки для своей памяти о первых днях и неделях болшевской жизни.

О самых первых! До ареста дочери! О дне ареста будет сказано позже. И именно тут – признание: «обертон – унтертон всего – жуть».

Тут можно домыслить многое…

Но почему, среди другого, в этой записи сказано: «мое одиночество»? Это звучит странно: ведь в Болшеве семья наконец-то снова собралась вместе, ее теперь не разделяют государственные границы, непреодолимые расстояния. Не переносит ли Цветаева из 1940 года в 1939-й свое ощущение сиротства? В сентябре 1940-го действительно около нее уже нет ни мужа, ни дочери…

Однако сохранилось еще одно свидетельство, на этот раз прямо из тех дней.

Это запись в так называемой «Болшевской тетради».

Цветаева завела тетрадь через месяц после приезда. Педантично отметила в ней дату: 21 июля 1939 года. На первом листке написаны два слова: «природа помощь», причем трудно сказать, цветаевский ли это почерк. Слова вполне могли бы принадлежать Марине Ивановне. Но почему они здесь – неясно. Напоминание самой себе – в минуты сердечной тяжести?

Тетрадь предназначена для работы над переводами стихотворений Лермонтова на французский язык. Приближался юбилей поэта – 125 лет со дня рождения. Марина Ивановна решила перевести несколько лермонтовских стихотворений, чтобы затем предложить их в «Ревю де Моску» – еженедельник, где работала Ариадна. Можно уверенно сказать, что в эти дни она берется за перевод не ради заработка, а потому, что без творческой работы, без нескольких утренних часов уединения за столом с пером в руке, она страдает, ей невмоготу Это всегда так было – и почему бы измениться теперь?..

И вот на обороте странички, запечатлевшей перевод стихотворения «В полдневный жар, в долине Дагестана…», – прозаический текст, почерком Цветаевой, на французском языке. Неясно, почему на французском? Ведь в болшевском доме все, кроме Ирины, этот язык знали. Не из-за нее же…

Текст в переводе на русский звучит так:

«Я ощущаю здесь собственную бедность, которая кормится объедками (любовей и дружб всех остальных). Судомойка – на целый день (19 июня – 23 июля), 34 длинных дня, с 7 ч. утра до 1 ч. ночи. “Ничего, это ненадолго!” Но все-таки это 34 дня моей жизни, моей головы, моих мыслей. Только я, я одна, выливаю грязную воду из-под посуды в сад, чтобы таз под раковиной, переполняясь через край, не пачкал пол. Одна, без всякой помощи. Да и просто – одна.

150
{"b":"556801","o":1}