В литературных собраниях Цветаева больше не показывается. Ее имени нет в газетных отчетах о вечере стихов Ходасевича, состоявшемся в январе; а при дружеском расположении Марины Ивановны к поэту в эти последние годы она – в других обстоятельствах – непременно здесь бы присутствовала.
Мартовские события 1939 года потрясают ее с новой силой: торжество фашизма в Мадриде, окончательное поглощение Чехословакии фашистской Германией. «Чехия для меня не только вопрос справедливости, – пишет Цветаева в одном из писем этого времени, – но и моя живая любовь, сейчас – живая рана…» «Точно тот (Гитлер. – И. К.) по мне в нее вошел…»
И с конца марта начинается новый ливень цветаевских стихов; он прекратится всего за двадцать дней до отъезда из Франции.
Как всегда, у Цветаевой под каждым стихотворением – точная дата. Но под текстом одного из них – дата «долгая»: 15 марта – 11 мая. Почти два месяца работает Марина Ивановна над последним своим поэтическим шедевром.
Стихи еще будут, но шедевр – последний.
Его пафос далеко выходит за рамки «чешской» темы, хотя стихотворение и включено в цикл «Стихи к Чехии».
О, слезы на глазах!
Плач гнева и любви!
О, Чехия в слезах!
Испания в крови!
О, черная гора,
Затмившая весь свет!
Пора – пора – пора
Творцу вернуть билет…
Трагедийное начало впервые ворвалось в цветаевскую лирику еще в годы Первой мировой войны. Своего апогея оно достигло в этом стихотворении 1939 года.
Мироощущение человека конца тридцатых годов, не желающего ни утешать себя иллюзиями, ни отворачиваться от кошмара, разраставшегося на глазах, как моровая язва, выражено здесь с мощью последнего смертного противостояния.
Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей
Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть
Вниз – по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.
«Безумный мир» – это мир рабски согнутых спин, все более подчиняющийся диктату «нелюдей». Нелюди! Это слово зазвучит отныне и в стихах и в письмах Цветаевой. Уже не по газетным сообщениям, а изнутри самой себя она ощущала неотвратимое наползание зловещей тени, и ужас, который охватывал ее, был сродни тому, который задолго до солнечного затмения заставляет метаться даже самого сильного зверя.
До начала Второй мировой войны оставалось меньше четырех месяцев.
23 апреля 1939 года она записывает в своей тетрадке длинный странный сон, который ей привиделся.
Сон, поражающий воображение, даже если не придавать ему пророческого смысла, – понятно, что Цветаева торопится его зафиксировать: «Иду вверх по узкой горной тропинке – ландшафт Святой Елены: слева пропасть, справа отвес скалы. Разойтись негде. Навстречу– сверху– лев. Огромный. С огромным даже для льва лицом. Крещу трижды. Лев, ложась на живот, проползает мимо со стороны пропасти. Иду дальше. Навстречу – верблюд, двугорбый. Тоже больше человеческого, верблюжьего роста, необычайной даже для верблюда высоты. Крещу трижды. Верблюд перешагивает (я под сводом: шатра: живота). Иду дальше. Навстречу – лошадь. Она – непременно собьет, ибо летит во весь опор. Крещу трижды. И – лошадь несется по воздуху – надо мной. Любуюсь изяществом воздушного бега.
И – дорога на тот свет. Лежу на спине, лечу ногами вперед, голова отрывается. Подо мной города… сначала крупные подробные (бег спиралью), потом горстки бедных камешков. Горы – заливы – несусь неудержимо, с чувством страшной тоски и окончательного прощания. Точное чувство, что лечу вокруг земного шара, и страстно – и безнадежно! – за него держусь, зная, что очередной круг будет – вселенная: та полная пустота, которой так боялась в жизни: на качелях, в лифте, на море, внутри себя. Было одно утешение: что ни остановить, ни изменить: роковое…»
Два года и четыре месяца оставалось земной жизни Цветаевой, когда она увидела этот сон. Но всего четыре месяца – до ареста дочери, всего полгода – до ареста мужа… Трагедия семьи расчистила и для нее дорогу на тот свет. В апреле 1939 года «ни остановить, ни изменить» уже ничего было нельзя…
Важные для характеристики Цветаевой строки мы находим в ее письме от 15 ноября 1930 года Ломоносовой: «…о трудности Вашего выбора: либо с мужем в Америку, либо с сыном в Лондоне. Как это ужасно. В таких случаях помогает только одно: СЛУХ. (Wer ist dein nachster? – Der Dich am notwendigsten braucht[33] – толкование ближнего на протестантском уроке Закона Божьего в моем детстве. Видите – не забыла, хотя с этого уже больше двадцати лет прошло.) Я в жизни всегда выбирала так».
К лету 1939 года почти полностью сменился состав советского посольства в Париже; это не могло не настораживать. В мае в Париж приехал Ф. Ф. Раскольников, до недавнего времени советский полпред в Болгарии. Москва уже год требовала его немедленного выезда в СССР. Однако к этому времени он, как и Рейсс, отчетливо понимал, что его там ждет, и вскоре принял окончательное решение о невозвращении. В Париже Раскольников встречался, в частности, с Оренбургом. А значит, о его настроениях, опасениях и фактах, которыми он располагал, могла узнать и Цветаева. Могла. Но вряд ли Оренбург был настолько откровенен теперь с Мариной Ивановной, как некогда. Да и встречались ли они в это время?
Наконец в самом конце мая приходит известие, которого Марина Ивановна со страхом ждала уже целый год: их отъезд назначен на начало второй декады июня, когда из Гавра в Ленинград пойдет советский теплоход.
Эзопов язык в письме к Тесковой от 31 мая понятен без специальных расшифровок: «Дорогая Анна Антоновна! Мы наверное скоро тоже уедем в деревню, далекую, и на очень долго. Пока сообщаю только Вам. ‹…› У меня сейчас много заботы и работы: не хватает ни рук ни ног, хочется моим деревенским друзьям привезти побольше, а денег в обрез, надо бегать – искать “оказионов” или распродажу – и одновременно разбирать тетради – и книги – и письма – и пришивать Муру пуговицы – и каждый день жить, т. е. готовить – и т. д. Но – я, кажется, лучше всего себя чувствую, когда вся напряжена…»
Посреди этих хлопот она выкраивает время для последних встреч с друзьями. С одними ей удается провести несколько часов вместе – как с больным полубезумным Бальмонтом, другим она пишет прощальные письма, а с Тесковой прощается в трех письмах подряд.
Смогла ли она перед отъездом навестить тяжело больного Ходасевича? Он умер через день после того, как Цветаева покинула Париж.
Из Лондона специально приезжает проститься Саломея Андроникова-Гальперн, неутомимо поддерживавшая Марину Ивановну душевно и материально на протяжении многих лет. При всех опасениях за будущее Гальперн вполне понимает решение своей приятельницы ехать к мужу и дочери. Но находятся и те, кто еще и теперь пытается отговорить.
– Подумайте, Марина Ивановна, – увещевает Цветаеву Зинаида Шаховская, – живя за границей, вы можете еще мечтать, что где-то, в России, вам будет хорошо, а приехав туда, и мечтать будет больше не о чем и не на что надеяться. Ну как вы с вашим характером, с вашей непреклонностью можете там ужиться?
– Знайте одно, – отвечала Цветаева, – что и там я буду с преследуемыми, а не с преследователями, с жертвами, а не с палачами.
Леонид Зуров вспоминал, как однажды она пригласила нескольких своих друзей в кафе на Монпарнасе. Приглашены были, кроме Зурова, поэты Алла Головина, Александр Гингер и Анна Присманова. С Мариной Ивановной был ее сын. Сама Марина «…была весела на редкость. Нам всем было очень хорошо и весело, играла цыганская музыка. Когда мы вышли из кафе, А. Присманова попросила у Марины Цветаевой разрешение взять у нее прядь волос. ‹…› Я помню, Марина Цветаева стояла на бульваре под фонарем, как рыцарь, и Присманова отрезала ей прядь волос. Это была наша последняя встреча».